Выбрать главу

Про медиа-центр, превратившийся в рекламный носитель. Ну, во-первых, это мое личное ощущение, которое может быть связано только с тем, что я выпадаю из процесса. Журналистика — дело для людей, которым мир очень интересен, а это состояние имеет возрастные ограничения. Медиа-центр, вероятно, в рекламный носитель не превращался, просто у меня возникает ощущение, что я не выполняю свою программу, а поэтому — заполняю место между рекламными объявлениями.

Если говорить о разочаровании, которое вы замечаете в моих текстах, то тут дело несколько сложнее. Суть вот в чем. Либеральный проект в России закончился. Можно считать, это произошло потому, что на место интеллигентской элиты пришла офицерская. Вероятно, так и есть. Но у меня, может быть неправильно, но возникли вопросы к либеральному проекту.

В 90-е годы мы жили в довольно забавной интеллектуальной ситуации. В главных вопросах все было ясно. Правда в Европе и Америке, наша задача — решить второстепенные вопросы приспособления этой правды к родным осинам. Попросту: высшая ценность — свобода, форма ее политического воплощения — демократия, форма ее эстетического воплощения — авангард, форма ее этического воплощения (высшая справедливость) — рынок. Остается понять, что такое русская свобода, русская демократия, русский авангард и русский рынок. Этим мы и занимались, это и был интеллектуальный нерв медиа-центра.

Ну вот, а теперь мне кажется, что это какая-то странная позиция для думающего человека. Какая-то исполнительская — главные вопросы решены, вы работайте на местах. Мне кажется, что в этом есть какое-то предательство в отношении той интеллигенции, детьми которой мы являемся. Ну и, конечно, это «Путь в Боливию», как я назвал свою книжку, — путь в интеллектуальный Третий Рим.

А я так не хочу.

Мне кажется, что если я вижу своими глазами — авангард завел искусство в тупик, то надо как-то подумать о свободе как высшей ценности. И, соответственно, о рынке и о демократии. Возможно, сама возможность размышлять об этом производит на людей впечатление разочарования. Я пока предпочитаю рассматривать это как особую форму очарования.

Можно ли считать ваши недавние оценки книг Дмитрия Быкова и Максима Кантора («Борис Пастернак» и «Учебник рисования» [1]), удивившие многих — признаться, и меня — своей щедростью, частью этой новой критической программы по идеологической и эстетической ревизии 1990-х?

Настолько, насколько оба эти произведения сами есть ревизия 90-х. Быков занят не совсем этим — он больше воскрешает интеллектуальную атмосферу до 90-х. А Кантор — да, Кантор — это принципиальный взгляд на все, что с нами было. «Щедрость» моя, как вы выражаетесь, была на самом деле жестом ответным. Обе эти книги очень щедрые, они подарили мне гораздо больше, чем обещали. Я уже настолько привык, что любая интеллектуальная работа прагматична — заказали столько-то строк, к такому-то сроку, на такую-то тему, привык как в газетных и журнальных статьях, так и в книжках, написанных на гранты, которые бесконечно мусолят полмысли, чтобы отработать объем, что был поражен именно интеллектуальной щедростью обеих этих книг.

Возможно, вы правы в том отношении, что мои рецензии написаны как бы с перехлестом относительно хорошего тона. Подчеркиваю — не качества книг, а именно правил хорошего тона. Тут есть особая тема.

Дело в том, что, читая эти книги, обе, я понял, что они очень не понравятся соответствующим корпорациям. Быков — филологам, лингвистам, наследникам Тарту. Потому что, во-первых, тут действует табель о рангах — кто такой Быков, чтобы писать о Пастернаке, а во-вторых, содержание книги для этой корпорации оскорбительно. Он ведь рассказывает нам о том, как Пастернак принимал советскую власть, как искренне захотел стать советским поэтом, и не только как у него не вышло, а как у него вышло. Тут ведь много меня когда-то дезориентировавших обстоятельств. Откуда эта дача в Переделкино? За «Сестру мою — жизнь»? Почему Мандельштам скитается по каким-то углам, ну разве не по вокзалам ночует, а этот вот так живет? Я знаю, что он там на даче очень мучился, эта тема как раз хорошо описана и изложена многими авторами, а вот откуда сама дача? Откуда эта поездка на [парижский] конгресс защитников мира? Причем Быков рассматривает это вовсе не с целью хоть сколько-нибудь принизить своего героя. Напротив, для него вдруг именно Пастернак с его приятием жизни — всякой жизни — оказывается героем против сегодняшней всеобщей неспособности принять свою страну. Ясно было, что такого Пастернака интеллигентская корпорация не примет ни за что.

Что же касается Кантора, то тут уж всем досталось просто прямым текстом. Я не буду здесь пересказывать, что сказал в своем отклике, все, что сказано, — искренне, я действительно так думаю. Большинство из того, что ставят книге в укор, мог бы, вероятно, сказать и я. Не вдаваясь в долгие объяснения, попробую, Глеб, бросить вам мяч, который вы, может быть, примете, — вспомните трактовку Некрасова у ранних формалистов. Когда все пишут очень хорошо, нужно начать писать плохо.

Когда я писал свои рецензии, то я думал еще вот о чем. Дело в том, что я терпеть не могу корпоративных мнений. Я всегда от них бежал, я выдумывал области занятий, в которых нет никаких корпораций, начиная от семиотики архитектуры, которой искусствоведы не занимались, потому что не знали семиотики, а семиотики — потому что ничего не понимали в архитектуре (включая сюда и Умберто Эко, который таки написал брошюрку на эту тему), и кончая архитектурной критикой, которой, когда я начинал, не занимался почти никто. Мне корпоративные взгляды кажутся жизненной позицией, взятой напрокат — и потому бесплодной. Причем, как правило, пока есть какое-то живое движение, в нем корпоративных мнений нет — есть яркие личные позиции, сложно друг с другом взаимодействующие, — сейчас даже трудно себе представить, что могло быть общего у Лотмана с Борисом Успенским. А как только движение дохнет, так на первый план вылезает проповедующая серятина. Это касается любого движения — что авангарда, что Тартуской школы.

И вот, понимая, что эти книги ждет корпоративная обструкция, я решил написать острее, или, скажем, более неприкрыто, чем мог бы. Корпоративная обструкция — страшная вещь, опыт показывает, что мнение тусовки становится мнением масс с жуткой скоростью — примерно за неделю-полторы, — а не меняется годами. Надо было что-то этому противопоставить. Я подумал, что один, конечно, в поле не воин, но для обходного маневра хватит и меня одного. Прием удался. Все ругают не Кантора, а меня. А Кантора — читают!

Вы правы: прием удался. Сужу по себе — роман Кантора я купил после прочтения вашей статьи. В сегодняшних медиа осталось не много фигур, способных, что называется, росчерком пера делать биографии авторам и судьбу текстам. Поколение ярких личностей, пришедшее в прессу в период романтического капитализма 1990-х, — Тимофеевский, Деготь, Ипполитов, Курицын, Гершензон, Кузьминский и др. — ушло или вытеснено из медиа, сменивших пресловутый «формат». Вы остались последним из могикан. С чем связано ощущение «невыполнения своей программы», о котором вы упомянули? Касается ли оно лишь вашей работы для коммерческих медиа или распространяется и на ваш собственный журнал — «Проект-классика»? Какова, к слову, его идеология и экономика?

Вы меня откровенно демонизируете. Каким росчерком пера, о чем вы? Газетный критик максимум способен что-то назвать, сделать можно только из того, что само по себе уже сделано. Назовите мне хотя бы одну фигуру, которую «сделали» те блестящие люди, которых вы назвали, могикане, к которым я, увы, не принадлежу, — они начали на пять лет раньше меня, когда все было иначе. Тогда задача критики была ниспровергать. Это требовало и задора, и мужества. Они это прекрасно сделали, и саму акцию ниспровержения сделали очень простой. Настолько, что теперь мужество критика вовсе не в том, чтобы что-то разнести, а в том, чтобы что-то похвалить.

вернуться

1

Рецензию Никиты Елисеева на роман Максима Кантора см. на с. 36 (примеч. ред.).