Выбрать главу

И физически, и интеллектуально Бахтину удалось пережить сталинизм. Его стратегия, похоже, состояла в том, чтобы не говорить открыто о страхе, горе и вине. В молодости Бахтин увлеченно занимался русской литературой, от Гоголя до символистов, и интересовался некоторыми проявлениями народной религии[144]. Но кажется, с арестом многое изменилось. До ареста Бахтин закончил книгу о классике русской литературы – Достоевском; в ссылке он стал писать о классике европейской литературы – Рабле. Перед арестом в 1934 году Мандельштам, как известно, определял свой метод как «тоску по мировой культуре»[145]. Подобно поэту Мандельштаму, композитору Шостаковичу и художнику Свешникову, Бахтин лучше знал пространства горя в «мировой культуре», чем в собственной стране (см. также главу 5). И все же до самой смерти Бахтин интересовался историей и смыслом российских революций. Однажды в 1973-м, почувствовав себя в безопасности, он высказал сожаление, что Керенский не подавил Октябрьское восстание силой[146].

Отрезанные от корней и средств к существованию, живущие, как писал Мандельштам, «под собою не чуя страны», эти люди действительно тосковали по мировой культуре, но необычным образом. В 1933 году в ожидании ареста Мандельштам написал парадоксальный «Разговор о Данте». Ревизуя традицию, он показал Данте «измученным и загнанным человеком», полным «внутреннего беспокойства и тяжелой, смутной неловкости»; на всем протяжении «Divina Commedia» Данте «не умеет себя вести, не знает, как ступить, что сказать, как поклониться». Тоска по Другому соединялась с проекцией самого себя: то была питательная среда для многих упражнений в творчестве и разрушении культуры. Не было б у него гида, Вергилия, рассуждает Мандельштам, Данте продемонстрировал бы нам «гротескную буффонаду»[147]. Подобно Мандельштаму, Бахтин выражал свой страх и горе в терминах «мировой культуры», которую для него олицетворяли Рабле и другие великие авторы европейского Ренессанса, от Сервантеса до Шекспира. Как и Мандельштам, Бахтин воспринимал эту культуру весьма оригинально – иначе, чем она сама себя понимала. В бахтинском карнавале меняются местами социальные роли и осмеиваются общепринятые истины. Слабаки находят источник силы, субалтерны обретают красноречие, власти соглашаются на осмеяние, и вся социальная машина раскрывает свою случайную и смехотворную природу.

Бахтин утверждал, что в средневековой Европе карнавалы были регулярными событиями «народной культуры», а в последующие эпохи перешли в литературу – в книги таких авторов, как Рабле, Гёте и Достоевский. Ключевая концепция его диссертации, написанной в Казахстане и Мордовии, – «готический реализм». Бахтин доказывал, что готический реализм пронизывал значительную часть средневековой культуры, включая химер и монстров на стенах соборов, рассказы о схождении в ад, басни о животных и призраках и, наконец, непристойный народный язык, который регулярно отсылал к готической загадке смерти-обновления. Потом «готический реализм» перешел в искусство Брейгеля Старшего и Иеронима Босха. Но главный его пример – образы «рождающей и смеющейся смерти», которые, по Бахтину, составляют сущность гротеска (см. главу 8). Эти образы представляют «два тела в одном», умирающее и рождающееся. Несмотря на то что Бахтин всю жизнь интересовался Фрейдом, его редко интересовала сексуальность как таковая: гениталии для него – символы размножения, которое в готическом мире происходит перед лицом смерти. Репрезентируя коллективное и бессмертное тело народа, а не бренное тело самовлюбленной личности, готический реализм глубок и бодр: «Предметом амбивалентного смеха становилось здесь само время, самая смена времен». В современную эпоху, сожалеет Бахтин, эта сложная образность «приобретает… форму внеобразного отвлеченно-морального утешения», которое теряет связь и с горем, и со смехом. Для Бахтина и его теории литературы важно, что «все поле реалистической литературы последних трех веков ее развития буквально усеяно обломками готического реализма»[148]. Карнавал, а потом его литературные реинкарнации способны временно возрождать эти двуединые символы, и потому «нет ничего окончательно умершего: каждый смысл возродится вновь». Вернувшись из ада, Бахтин играет не Данте, а скорее Вергилия: он ведет читателя к «гротескной буффонаде», но смягчает ее ужас рациональным объяснением и духовным утешением.

вернуться

144

Об интересе Бахтина к русским сектам см.: Эткинд А. Хлыст: Секты, литература и революция. М.: Новое литературное обозрение, 1998. С. 155—159.

вернуться

145

Мандельштам Н. Воспоминания. С. 296.

вернуться

146

См.: Дувакин В.Д. Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. С. 69.

вернуться

147

Мандельштам О. Собрание сочинений. М., 1999. Т. 2. С. 221. «Разговор о Данте» был впервые напечатан в 1967 году с предисловием Леонида Пинского, историка литературы и бывшего узника ГУЛАГа. Прочитав эту книгу в лагере, Андрей Синявский отметил, что Пинский напрасно пытался найти для эссе Мандельштама место в литературе о Данте. Более правильным, считал Синявский, было бы прочитать «Разговор о Данте» в свете «личного опыта» Мандельштама. См.: Синявский А.Д. 127 писем о любви. М.: Аграф, 2004. Т. 1. С. 356. Надо заметить, что в советских биографиях Данте предстает иначе. Алексей Дживелегов изобразил Данте в юности как отважного рыцаря, а в зрелости и старости – как гордого царедворца и скитальца-стоика. Это очень далеко от мандельштамовского «измученного человека». См.: Дживелегов А. Данте. М.: ОГИЗ, 1933.

вернуться

148

Бахтин М. Франсуа Рабле в истории реализма // Бахтин М.М. Собрание сочинений. М.: Языки славянских культур, 2008. Т. 4 (1). С. 26—27, 43—45, 112. Об истории этого текста см.: Паньков Н.А. М.М. Бахтин: ранняя версия концепции карнавала // Вопросы литературы. 1997. № 5. С. 87—122.