Выбрать главу

Значение мандельштамовской «тоски по мировой культуре» можно прояснить с помощью идеи «мира», как ее сформулировала Ханна Арендт. Говоря о «человечности в темные времена», Арендт показала, как люди реагируют на коллапс публичной сферы, который приносит политическое насилие. Сбиваясь в тесную группу и уничтожая дистанцию между собой, они ошибочно принимают «тепло» за «свет», который может принести только публичная сфера. Так в людях развивается «безмирность» – качество, свойственное париям. Мир находится между людьми; насилие или гонения разрушают его еще раньше, чем сами люди оказываются уничтожены. Опыт ее поколения показывал: те, кто сформировался в темные времена, «были склонны презирать мир и публичное пространство… чтобы найти взаимопонимание с людьми, не обращая внимания на лежащий между ними мир». Арендт создала свою теорию эмоций в зависимости от их отношения к миру: страх бежит от мира, надежда перескакивает его, а смех и гнев раскрывают и обнажают мир. «Под гнетом гонимые сгрудились до того плотно, что промежуточное пространство, которое мы назвали “мир”… попросту исчезло. При этом возникает теплота человеческих взаимоотношений, поражающая тех, кто имел случай общаться с такими группами, как почти физический феномен». Человеческая теплота помогает выжить, но не компенсирует потерю мира: «Разладился и никаким диалогом… не мог быть налажен сам мир». Арендт считала, что такие безмирные связи характеризуют парий и, что еще хуже, варваров: «Безмирность, увы, – это всегда форма варварства»[169].

Анализ, проведенный Ханной Арендт, помогает обнажить механизм работы необычно тесных групп взаимной поддержки, которые формировались в советских коммунальных квартирах, интеллектуальных салонах и иногда – в тюремных камерах. Ирина Паперно назвала такие группы «узлами интимности и террора»[170]. Тоска по мировой культуре была защитой и компенсацией для тех, кто задыхался в этих тесных, но теплых группах. Классический анализ поэзии Мандельштама, принадлежащий Сергею Аверинцеву, показал, что поэт ассоциировал сплоченные сообщества с риторической тавтологией и равно ненавидел и то и другое[171]. Неудивительно, что Мандельштам не выжил в безмирности лагерной жизни. В том же эссе о «темных временах» Арендт подчеркивает, что основным условием связи с миром является свобода передвижения, которая важна даже больше, чем свобода мысли. Действительно, нет более действенного средства лишить людей мира, чем ограничить их передвижения; на этом основан и сам ГУЛАГ. Но никто на свете не был так безмирен, как лагерные парии вроде Мандельштама, истощенные и отчаявшиеся доходяги, которые боялись друг друга.

Погибшие в лагерях часто лишались способности рассказать о себе задолго до физической смерти. И наоборот, тем, кто выжил, не были знакомы самые страшные моменты лагерной жизни: их не превращали в козлов отпущения, они не пережили смертельную агонию. Говоря о нацистских лагерях, Агамбен отметил, что мемуары о них написаны выжившими, но всю правду могли рассказать только погибшие[172]. Однако в советских лагерях все границы – между палачом и жертвой, погибшим и выжившим, между голой жизнью и vita activa – были более подвижны, чем в нацистских. Палачи нередко оказывались в лагере всего через несколько месяцев или лет после того, как туда привезли их жертв. Многие выжившие были психологически искалечены. Были и такие лагерники, которые сохранили веру не только в коммунистическую идею, но даже в прогрессивность самого ГУЛАГа[173].

В своих воспоминаниях Надежда Мандельштам разрешила этот парадокс тем же способом, как спустя десятилетия это сделал Агамбен: «О лагерях должны рассказывать люди, которые погибали в них и случайно выжили»[174]. Двойное переживание гибели в аду и возвращения в мир позволяет рассказать о произошедшем с красноречием Данте. Когда Надежда писала эти строки, она уже знала, что Осип погиб, и уже читала Шаламова и Солженицына. Эти авторы открыли мир ГУЛАГа с двух противоположных точек зрения: доходяги и выжившего[175]. Оставшись в живых, Солженицын сделал своим героем Ивана Денисовича, ловкого мастера на все руки, чья народная смекалка помогает ему выжить в ГУЛАГе и строить далекоидущие планы будущей жизни на воле. Доходяга, бывший на пороге смерти и спасенный лагерным доктором, Шаламов показывает полутрупы, страдающие от голода, непосильного труда и унижения. Солженицын превратил опыт выживания в моральный урок для человечества; Шаламов отрицал, что в опыте ГУЛАГа есть какая-либо ценность, моральная или педагогическая. Случай царил везде, на воле и в лагерях; людей арестовывали случайно, и выживали они тоже случайно. Иван Денисович гордится своими способностями, помогшими ему выжить, но для Шаламова такое тщеславие выживания абсурдно так же, как и пыточная система ГУЛАГа. В одном рассказе Шаламова описана группа нарочито разных заключенных: тут генералы, колхозники и сектанты, и все голодны и истощены, но живы. Новое лагерное начальство неожиданно решает накормить заключенных настоящим обедом. Насытившись, самый сильный из заключенных, сектант, пытается убежать из лагеря, и охранники убивают его[176]. Шаламовский минимализм, его ненависть к «беллетризации», кажущаяся беспорядочность «Колымских рассказов» и многочисленные повторы – во всем этом выражается отказ писателя искать смысл в страдании[177]. Персонажи Шаламова – не герои и не мученики. Они – мучимые жертвы, иногда наделенные пониманием своей судьбы, и это понимание отличает их от равных им доходяг, уделом которых стала голая жизнь и такая же смерть. Они «радикальные стоики», если воспользоваться здесь понятием Беньямина, согласно которому герои немецкой барочной драмы в ответ на чрезвычайное положение, навязанное им извне, развивают «стоическую технику преодоления чрезвычайного состояния души»[178]. Для Беньямина, как и для Шаламова, эти радикальные стоики, подобные взбунтовавшемуся в лагере сектанту, – «противоисторичные… творения»: они не кажутся исторически реальными.

вернуться

169

Арендт X. Люди в темные времена. М.: Московская школа политических исследований, 2003. С. 25—26, 42, 21, 19, 23.

вернуться

170

Paperno I. Stories of the Soviet Experience. Р. 24.

вернуться

171

Аверинцев С.С. Судьба и весть Осипа Мандельштама // Мандельштам О.Э. Собрание сочинений. М.: Художественная литература, 1990. Т. 1. С. 5—64.

вернуться

172

Агамбен Дж. Homo sacer. Что остается после Освенцима… С. 35—36, 95—102.

вернуться

173

Adler N. The Communist Within: Narratives of Loyalty to the Party before, during, and after the Gulag. Bloomington: Indiana University Press, 2012.

вернуться

174

Мандельштам Н. Вторая книга. М.: Согласие, 1999. С. 495.

вернуться

175

См.: Есипов В. Варлам Шаламов и его современники. Вологда: Наследие, 2007.

вернуться

176

Шаламов В.Т. Тишина // Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Художественная литература; Вагриус, 1998. Т. 2. С. 111—117.

вернуться

177

Контекстный анализ рассказов Шаламова см. в: Toker L. Return from the Archipelago. Ch. 6 (о «беллетризации» – p. 150); Boym S. Banality of Evil, Mimicry, and the Soviet Subject // Slavic Review. 2008. Vol. 67. № 2. Р. 342—363; Young S. The Convict Unbound: The Body of Identity in GULAG Narratives // GULAG Studies. 2008. № 1. Р. 57—76.

вернуться

178

Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы… С. 61.