Выбрать главу

Центральный момент толстовского трактата об искусстве возвращает к нашим исходным понятиям. Искусству модернизма и декаданса, как «искусству господ», Толстой противопоставляет народное искусство, то есть искусство народа и для народа. Здесь вновь появляется фигура патриархального крестьянина, выражением идеалов которого, согласно Ленину, Толстой является.

Однако тут требуется внести ясность. Крестьянин Толстого, который пишет об искусстве, не аналог мольеровской служанки, как замечает Лукачnote 14 . Для Толстого крестьянин не служанка, мнение которой выслушивал Мольер, когда должен был решать, что оставить и что выбросить из своих комедий. Толстовский крестьянин – это точка зрения, одновременно идеальная и конкретная, точка зрения, с которой обществу выносится приговор общности, цивилизации именем культуры, именем государственности, именем протохристианского анархизма. Можно сказать, что крестьянин у Толстого – это утопический этический субъект того колоссального остранения, пользуясь термином русской формальной школы, какое представляет собой в целом творчество Толстого. Со стороны формалистов было ошибкой сводить «остранение» к чисто техническому художественному приему, действующему внутри каждого отдельного произведения. Наоборот, у Толстого «остранение» имеет моральное обоснование и охватывает его творчество в целом, представляя собой «отчужденный» взгляд, с точки зрения иной культуры, на весь современный мир, который таким образом предстает этически и социально «чужим, странным», то есть неестественным. Трактат об искусстве – тоже результат этого «остранения», позволяющего Толстому вернуть грубую осязаемость и конкретность незаслуженно забытым проблемам. В историко-литературном плане мы связываем этический субъект толстовского «остранения» с духом романтизма, с его поисками подлинности и первозданности и его бунтом против искусственности и закостенелости. Однако романтические истоки находят у Толстого противовес в этическом рационализме, экстремистском выражении христианского натурального права как утверждения метаисторического закона всеобщей и абсолютной справедливости. Этот юснатуральный рационализм не что иное, как социально-общественный аспект этического ригоризма, контролю и правилам которого, как явствует из «Дневников», подчинена необъятная и мятущаяся личность Толстого, ригоризм, приведший в конце к идеалу уничтожения «Я».

Говорят, что смерть отбрасывает на жизнь отраженный свет. Так было и с толстовским Иваном Ильичом, который на грани смерти в первый и единственный раз видит всю свою прожитую жизнь и с ужасом понимает ее абсолютную ничтожность. Смерть Толстого, наоборот, – великая смерть, осветившая великую жизнь. Смерть Сократа. Смерть Толстого. И смерть Иисуса Христа, если бы это не звучало кощунственно. Толстой, в жизни подражавший Христу до такой степени, что поставил себя на его место, сделав из него человека среди людей, в конце жизни искал и нашел свою Голгофу. Но это была Голгофа, где апофеоз смерти омрачен поражением жизни. Цивилизация, общество, государство восстанавливают все свои права. Живо лишь искусство Толстого, верное своей свободе. Жив и его моральный пример. Но это пример неповторимый, уникальный, аристократический. Нет больше религии Толстого, потому что она целиком сливалась с его парадоксальным опытом нехристианина в догматическом смысле, насквозь проникнутого христианской духовностью. Нет больше и русского крестьянина с его христианско-языческой религиозной культурой, нравственную и живительную силу которой Толстой так сильно ощущал. Но в возрожденной русской литературе Толстой живет в мужественной любви к самой суровой правде у таких писателей, как Гроссман, Трифонов, Солженицын.