(Максимилиан Волошин. Россия. 1924).
То есть перед нами все тот же навязчивый вопрос: кто виноват в наших бедах? С историософской точки зрения вопрос бессмысленный, ибо можно говорить лишь о взаимосвязи и взаимозависимости явлений и их последствий. Если большевистская революция была результатом западных влияний, то последствием Октября (вопреки Волошину) была страшная европейская революция справа — национал — социализм. «Возникновение на Западе фашизма, — замечал Бердяев, — который стал возможен только благодаря русскому коммунизму, которого не было бы без Ленина, подтвердило многие мои мысли. Вся западная история между двумя войнами определилась страхом коммунизма»[958].
И все же вопрос был актуален.
8. Какова же роль западноевропейских идей в русской истории?
Для Федотова было понятно, что вся история России — это бег наперегонки освобождающего пафоса европеизации и всеразрушительного московского бунта. То есть бунт — это реакция национального организма на чуждые идеи. И русские романтики- почвенники — апологеты Московского царства — суть вольные или невольные вдохновители этого бунта. Поначалу Степун близок этой идее: «Если в Европе победила тема критицизма, то в России победила (говоря в западно — европейских терминах) тема устремленной к патристике романтики»[959]. Но вот выясняется, что и в более западной, чем Россия, Европе тоже побеждают романтизм и почвенничество. Причем почвенничество не заимствованное. Если считать славянофилов перелагателями немецкой романтической философии, то в Германии романтики свои, а результат — тот же: «Очевидны связи национал — социализма с классиками романтизма. Современная немецкая теория “крови и почвы” так же связана с народнически — этнографическими писаниями Гердера, Гамана и “отца гимнастов Яна”, как идея тоталитарной государственности с религиозно — социальными учениями перешедшего в католичество Мюллера и полумистического социалиста Фихте. Странно сказать, но даже в писаниях такого набожного мистика и подлинного поэта, как Новалис, нередко встречаются места, звучащие прямыми предсказаниями совершающихся ныне процессов»[960].
Значит, дело в качестве идей? Но и сам Степун — романтик. Однако убежденный демократ, парламентарист, враг тоталитаризма.
Существенно, что Степун был романтик, вернувшийся к Канту. А беда русских славянофилов — наследников немецкого романтизма — была, по мнению Степуна, в том, «что с чисто философской точки зрения славянофилы не углубили и не продумали заново учения о положительном всеединстве», ибо «они не прошли через Канта. Как бы ни относиться к Канту, его громадной нравственной ответственности и остроты его логического анализа отрицать нельзя. <…> С момента своего зарождения школа славянофилов по отношению к Канту только и занималась тем, что произвольно искажала его мысль и легкомысленно полемизировала с создаваемою этим искажением карикатурою на нее. <…> Для всех них Кант был, в сущности, всегда только одною из больших почтовых станций на широком тракте рационализма[961]. <…> В этом невнимании к самоотверженному голосу логической совести 19–го столетия кроется причина того, почему славянофилы с чисто философской точки зрения остались всего только статистами западного романтизма»[962]. При этом, замечает Степун, славянофилы безответственно превратили Запад в страну рационализма, а Россию решительно возвысили над ним, как единственную страну целостного переживания жизни и подлинной религиозности. Но в начале ХХ века произошла давно предвещавшаяся катастрофическая смена интеллектуальных парадигм.
В прологе к поэме «Возмездие» (1911), поэме о России, но целиком построенной на реминисценциях западноевропейского романтизма — от вагнеровских «Нибелунгов» до ибсеновского «Бранда», — Блок провозглашал:
Если Гуссерль говорил, что сам дух Европы, рожденный творческим усилием рационализма, явно отлетел от нее, то с тем большей легкостью Россия отказалась от разума (ведь «как встарь, повита даль туманом»), когда и на Западе рационализм переживал кризис. Степун, правда, считал, что рационализм на Западе всегда подпитывался тайными токами мистики, что все крупнейшие рационалисты Запада (Кузанский, Гегель и т. д.) несли в себе заряд мистики. Хотя ясно и то, что западные мистики испытывали уважение к рацио и умели облечь в рациональные формы свои прозрения (Бёме, Сведенборг и др.). Трагедия ХХ века была в том, что иррационализм вырвался наружу и поставил под вопрос само существование разума. Таковым оказался результат восстания масс, которое пророчил еще Шпенглер и констатировал Ортега — и-Гассет, масс, по сути своей не способных жить разумом. В результате иррационализм восторжествовал, ибо им стали пользоваться политические партии. Западное Средневековье, хотя лелеяло и растило в себе христианское мировоззрение, еще сохраняло черты язычества, особенно в народном сознании. Тоталитарные режимы в сущности возродили племенные, враждебные разуму языческие идеи дохристианской варварской почвы. В 1930 г. Томас Манн в речи «Призыв к разуму» фиксировал: «Иррационализм <…> поднял на щит животворные силы бессознательного, <…> силы, творящие смутное, темное, он отверг дух, считая его убивающим жизнь, <…> и в противовес ему восхваляет как истину жизни тьму души, материнско — нутряное, священно плодоносящий внутренний мир. Из этой природной религиозности, в сущности своей склонной к оргиастическому, к вакхической необузданности, многое воспринято национал- социализмом наших дней»[963]. И речь могла идти о том, что не только Россию, но самое Европу необходимо было спасать.
961
Интересно, что еще в 1913 г. об этом же, как о главной русской философско- культурной проблеме, написал в книге «Россия и Европа» Масарик: «Русские не поняли Канта потому, что им гораздо ближе мифологическое начало, чем европейцам: по примеру Европы русские научились отрицать миф, то есть теологию, но не сумели научиться критике его. <…> Здесь причина того, что отрицатели в России — всегда верующие. Образованный русский, отказавшись от своей детской веры, тут же воспринимает другую веру: он верит в Фейербаха, в Фогта, в Дарвина, в материализм и атеизм. <…> Во всем ощущается недостаток критицизма»
962
Степун Ф. Прошлое и будущее славянофильства //
963