Этот кризис настиг его в вагоне третьего класса, где-то между Монтобаном и Тулузой, когда подступила ночь. Мюрье опустил оконную раму, высунулся наружу, чтобы вдохнуть воздух и дым, достал из кармана ручку и записную книжку и собрался уже незаметно выбросить их во тьму…
Тебе еще нужны символические жесты, а в Тулузе ты поспешишь купить новую ручку… Не будь идиотом. Он убрал ручку и блокнот на место, забился в угол купе и провел рукой по лицу, по большому носу, тем самым жестом, с каким всегда пробуждался по утрам. Люди на сиденье напротив заметили капли пота на лбу и мясистом носу мужчины с орденской ленточкой, который мрачно смотрел на них.
В Тулузе было тепло. Только что прошел небольшой дождь, центральные бульвары и аллеи вновь заполнились оживленной толпой, точно перенаселенный муравейник, в воздухе разливалась странная легкость бытия. Призывно горели огни кафе, обещая напитки, женщин, безделье. Мюрье заблудился, хотя знал город. Он почувствовал себя как в Варшаве в 29-м или 30-м, когда, волоча ноги по тающему снегу, потерялся в окрестностях площади Наполеона и пришел на банкет литераторов с опозданием, грязный и измотанный, зато уговорившись провести ночь с тоненькой полькой, кутавшейся в меха. Тревожный силуэт на белом тротуаре… Варшава разрушена почти полностью, омыта кровавыми слезами, а мы ничего не понимали, читая «шапку» «Пари-Суар»: «Варшава еще держится». Эта девушка теперь состарилась, если вообще пережила нашествие вражеских армий; она работала гардеробщицей в кафе с цыганским оркестром; что происходит с прекрасными утомленными телами и оскверненными губами в городе, стертом бомбами в пыль?
Мюрье нашел дом друзей, поднял руку, чтобы постучать дверным молотком, замешкался. Друг, инженер и владелец крупного предприятия, который жил здесь с больной женой и тремя юными дочерьми, спортсменками и музыкантшами, окружил бы его заботой и вниманием. Этот делец испытывал перед признанными интеллектуалами (только перед признанными) суеверный восторг, как если бы они владели тайной, которую он узнать не достоин. Поэзия казалась ему волшебством. «Я слишком сурово наказан, — признавался он, — за то, что посвятил всю жизнь материальным благам…» Вино будет старым, музыка хорошей, разговор с глазу на глаз за сигарами и ликером, когда удалятся три грации на выданье, — легким, возвышенным, богатым, ибо в этом доме богатство во всем, даже в изысканных шутках, даже в выборе книг, которые, по правде, достойны лишь того, чтобы снести их в чулан… Если мы заговорим о книгах, то не преминем упомянуть Эдмона Жалу[216] и Тибоде[217], Фрейда, Шарко[218], Жида, Эмерсона[219]… О политике не будем, этот друг восторгается Моррасом[220], и, как Моррас, католик без веры, выступает за Духовный порядок. А потом друг спросит: «Что происходит в Париже?» Придется сказать, что ничего не происходит, но все погибло, что Париж прекрасен как никогда, бледный, запуганный, загадочный, неподвижный, но в движении, обыкновенный и необычайный, и что мы были невероятными идиотами. Вы, я, Моррас — и больше других, остальные, все! Мое дыхание отравит аромат сигар. И если мой собеседник, чувствительный человек, у которого от музыки Бетховена дрожат губы, вдруг растрогается над судьбою Франции, признается, что хотел пустить себе пулю в лоб, мы, пожалуй, разревемся вместе как коровы, старые интеллектуальные коровы, мы станем смешны, нам потребуется дать пощечину, чтобы прекратить истерику в отделанной красным деревом курительной комнате… Мюрье торопливо пошел прочь, опасаясь встретить друга.
Некоторое время он следовал за разговаривающими на идиш молодыми людьми с книгами в руках. Но, не желая, чтобы его приняли за филера, резко свернул направо. Улица, узкая и темная, напоминала прогулочный дворик тюрьмы. В дальнем конце ее мелькнул рыжеватый огонек. Разумеется, это был бар. Заслышав мягкие шаги Мюрье, топ-топ-топ, на пороге показалась рыжая девица с квадратным лицом, руки в карманах красного жакета. Приоткрыв рот, она окинула Мюрье долгим взглядом.
Он вошел — и точно упал в ярко освещенную яму. Ему подали довольно сытный ужин, который развеял горечь. Клиенты у стойки казались вырезанными из оберточной бумаги, они словно парили между вязким светом и легкой ночной мглой за дверью заведения. Девушка в красном жакете сновала мимо них, объемная и реальная. Время от времени она бросала на Мюрье бесстыдный взгляд; у нее был слишком большой рот, словно она смеялась, хотя даже не улыбнулась. По знаку хмурого прохожего она подошла и оперлась на его столик. «Нужна комната, старичок? У нас чисто, как в семейном пансионе. Та еще семья». У нее был тягучий, звучный голос, широкие ухоженные руки; красный жакет плотно облегал фигуру, высоко взбитые волосы словно окрасило пламя.
216
Жалу Эдмон (1878–1949) — французский писатель-эклектик, член Академии (1936). В 1940 г. эмигрировал в Швейцарию. —
217
Тибоде Альбер (1874–1936) — французский литературный критик, сотрудник влиятельного журнала «Нувель ревю франсеэ». —
218
Шарко Жан-Мартен (1825–1893) — французский врач-психиатр, учитель 3. Фрейда. —
220
Моррас Шарль (1868–1962) — французский политический деятель и публицист. Роялист) ярый антисемит, лидер крайне правой организации Аксьон франсез» (-Французское действие»; см. также примеч. 21 к стр. 82). Член Академии (1938–1945). Поддержал вншистский режим, стая одним из ею идеологов После войны осужден за коллаборационизм - Примеч.