— Ты молод. Тебе надо учиться. Что такое человек без науки? Научное представление о мире — единственный источник его силы. Хочешь, расскажу тебе о происхождении земли и цели человечества?
— Расскажи.
Ортига едва слушал, что говорил ему друг. Он сжимал в кулаке как амулет кусочек железа, на котором было нацарапано имя Анжелы. Девушка уходила все дальше под голыми декабрьскими деревьями, легким и твердым шагом, словно в испанском танце, по влажной земле, пахнущей умиранием. Внезапно лицо ее предстало перед ним так четко, что он увидел легкую складочку в уголках ее губ, но какого цвета ее глаза? Образ ускользал, он уже не мог вспомнить ни цвета ее глаз, ни разреза ноздрей, ни линии шеи за ухом, — ему казалось, что он все это знает, но перед ним словно встал непроглядный туман, поглотивший формы, цвета, реальность… «Напрасно я терзаюсь… Ничего уже не начнется снова…»
Не в силах вынести этого, он призвал на помощь образ Ампаро, которая была его женой четыре месяца, между началом отступления и интернированием во Франции. Ампаро, стройная, с сильными бедрами, сухой матовой кожей, горьким привкусом на губах, на мгновение отстранила нестерпимую мысль о разлуке с Анжелой… Ампаро сгинула на дорогах эвакуации, среди остатков разбитых дивизий, последних бомбежек, первых холодов пиренейского высокогорья. Исчезла в этом потоке людей, животных, событий, стонущих на подъеме машин. «Не переживай за меня, — говорила она, — я всегда выкручусь, а если не выкручусь, что ж, я всего лишь женщина, как и множество других, которые умерли…» Может, она жива, может, предпочла Франции тюрьму и риск расстрела без суда, а может, решила вернуться от нового друга к старому, о котором сожалела: «Я причинила ему столько горя!» — говорила она, странно похрустывая худыми пальцами. Может, она скрывается сейчас в Арагоне с другим, хорошим парнем и жалеет о Пепе, Хосито, Пепито, которого, должно быть, считает погибшим…
Жизнь проходит, мы проходим, утекает, утекает вода… Образ Анжелы возвратился, нетронутый, неприкосновенный, нежданный, нежеланный, непостижимый, тревожащий и манящий, статуя из воздушного мрамора, статуя из дыма в небытии, и она тоже проходит — или остается? Жива ли она сейчас, в эту секунду, неужели она когда-то была живой? Холодком нереальности и могилы повеяло над застывшим Ортигой. Он почувствовал, как стискиваются его зубы, как голова превращается в череп, усилием воли поднял многотонную плиту, давившую на лоб, протер глаза, услышал размеренный голос Нихила Сервантеса:
— Ты меня слушал, Пепе? — спросил товарищ очень тихо, чтобы не потревожить беспокойных сон других. — Это планетезимальная гипотеза Томаса Краудера Чемберлина[250].
— Я ничего не понял, — признался Ортига. — Не быть мне ученым.
Он сказал это с гордостью, но в душе к гордости примешивалась горечь. А затем спросил:
— Ты знаешь, что такое память?
— …Запечатление.
— Наваждение?
— Запечатление и наваждение. Все наше сознание — это память. Это мгновение уже прошло. Мы — только воспоминания;
— …И наши воспоминания так же реальны, как мы?
— Может быть. Qien sabe?[251] Все проходит, и память тоже.
— Тогда что реально, Нихил?
Спящие стонали во сне. Их храп походил на хрип агонии. Кто-то отчаянно чесался. Кто-то непристойно выругался. Нихил сказал:
— Они голодны. От голода плохо спится. Снится жратва. Во сне пьешь горячую кровь; со мною такое было. Во сне убиваешь, чтобы наесться. В нас пробуждается первобытный зверь. Скорее бы в Сахару! Песок, ссылка, солнце плавится, звезды, сдохнуть или бежать. Все или ничего.
— Да, — пробормотал Ортига.
Наваждения не отпускали его. Теперь его неотвязно преследовала мысль о тюрьме. Наваждение нужно сбросить презрением и непреклонным усилием воли. Голос Ортиги наполнился силой:
— Если меня будут пытать, я выживу и буду убивать.
— Если, — произнес Нихил.
Сон — темная волна, накатывающая на вас. Он не несет ни покоя, ни забвения, а порою — потустороннюю муку.
Прошли месяцы, тюрьмы сменяли друг друга. Нихил и Хосе Ортига, в чьих досье стояла пометка «очень опасен», следовали своей общей судьбе, которая вела их в какой-нибудь трудовой лагерь, вероятно, в пугающей всех Африке, куда они двое страстно стремились. Они замышляли побег, изучали расположение пересохших ручьев, высоту вершин, ориентацию склонов, местонахождение оазисов и колодцев. Неволя сделала их неотличимыми от других изможденных существ, среди которых они влачили существование, движимые одним побуждением: напряженным ожиданием похлебки — пустой бурды и клейких макарон, в которых хрустел песок. Кишки сводило, брюхо урчало, десны ныли, мучил понос; новости и разговоры касались исключительно двух крайностей: невероятного проблеска надежды или приговора без права обжалования, в них верили и не верили, от всего этого люди трогались рассудком, становились неотличимыми от пациентов Шарантона[252], какой-то всемирной manicomio[253], живыми трупами, готовыми к отправке в прозекторскую континентального морга; от недоедания хотелось грызть грязные ногти, гнили зубы, сон внезапно прерывался приступом неудовлетворенного желания, опять гнилой зуб, дерьмо! черт побери! и еще морок от нервного истощения… Наконец, вспышки бессильной ярости или безумного хохота, заговорщические планы в отношении охранников, ненавистных или терпимых, а порой по-человечески падких на побочный доход. Немногие лица пощадила нужда, и уродливые сохранялись лучше, точно так же, как низость процветала среди унижений.
250
Чемберлин Томас Краудер (1843–1928) — американский геолог. В 1903 г. выдвинул вместе с Ф. Моултоном планетезимальную гипотезу формирования Солнечной системы, согласно которой образование планет было вызвано сближением с Солнцем другой звезды. Отвергнута современной наукой. —
252
В этом юго-восточном пригороде Парижа находится известная психиатрическая лечебиица — Примеч. пер.