Выбрать главу

В марксизме революции рассматривались как позитивный качественный скачок в развитии общества, которые одновременно являются кульминацией активности и самодеятельности народных масс. Владимир Ленин видел главное отличие марксизма от других социалистических учений в самом решительном признании «значения революционной энергии, революционного творчества, революционной инициативы масс, — также, конечно, отдельных личностей, групп, организаций, партий, умеющих нащупать и реализовать связь с теми или иными классами»[5]. Революции происходят, когда верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому, и происходит ухудшение выше обычного нужд и бедствий трудящихся масс. Марксисты сознавали, что революции сопровождаются кровавыми эксцессами, но считали их неизбежными издержками неизбежного и крайне желательного процесса, подготовка которого, собственно, и составляла смысл их жизни.

Однако еще до появления Карла Маркса на свет возникли течения мысли, которые крайне негативно оценивали революции, основываясь на опыте, прежде всего, Великой Французской. Наиболее ярким их представителем выступал основоположник консерватизма Эдмунд Берк, который так характеризовал деятельность французских революционеров: «Я постоянно убеждаюсь в том, что любая попытка — какую бы форму она не принимала — подавлять, лишать титулов, разорять, реквизировать имущество и разорять родовую знать, а также уничтожать земельную собственность целой нации, не может быть оправдана… Я непоколебимо убежден в том, что схема передачи высшей власти государства в руки церковных старост, констеблей или других подобных чиновников, руководствующихся благоразумием сутяг-адвокатов и еврейских биржевых спекулянтов, подстрекаемых бесстыжими и до крайности низко падшими женщинами, владельцами гостиниц, таверн, публичных домов, наглыми подмастерьями, клерками, посыльными, парикмахерами, уличными скрипачами и театральными танцовщицами… — неизбежно должна воплотиться в нечто постыдное и разрушительное»[6]. Причины революций консерваторы усматривали не в действии неодолимых сил истории, а в несовершенстве человеческой природы.

Либеральные трактовки революций, рассматривающие их как естественное стремление людей к свободе и демократии, которому препятствует старый режим, восходят, скорее, к Алексису де Токвилю. «Мы живем в эпоху великой демократической революции, — писал он. — …Одни считают ее модным новшеством и, рассматривая как случайность, еще надеются ее остановить, тогда как другие полагают, что она неодолима, поскольку представляется им в виде непрерывного, самого древнего и постоянного из всех известных в истории процессов… Повсеместно самые различные события, случающиеся в жизни народов, оказываются на руку демократии… Постепенное установление равенства условий есть предначертанная свыше неизбежность. Этот процесс отмечен следующими основными признаками: он носит всемирный, долговременный характер и с каждым днем все менее и менее зависит от воли людей; все события, как и все люди, способствуют его развитию»[7].

Тонкий знаток творчества Токвиля Алексей Салмин — безвременно ушедший из жизни умнейший российский политолог — подчеркивал: «Демократический процесс не просто необратим для Токвиля: он несет в себе отпечаток высшего предназначения и потому заслуживает если не восхищения, то, по крайней мере, безропотного смирения. Задача состоит, таким образом, не в том, чтобы остановить эгалитарный процесс, а в том, чтобы его упорядочить»[8]. Следует заметить, что сам французский мыслитель был сторонником, скорее, ограниченной монархии, и своим предтечей его чтили не только либералы, но и многие консерваторы. Токвиль предложил в качестве объяснения непосредственной причины революций завышенные ожидания, утверждая, что ее вероятность наиболее высока в те моменты, когда длительный период политической и экономической стагнации сменяется фазой резкого увеличения шансов и возможностей для каждого человека, особенно социальных низов[9].

В начале XX века распространение получили элитарные и социально-психологические интерпретации революций. Первые связаны, прежде всего, с именем Вильфредо Парето, который представлял революции как процесс циркуляции элит. Они происходят, когда у власти находится некомпетентная и неэнергичная элита, препятствующая продвижению наверх более компетентной и энергичной, общество выходит из равновесия. Революция выполняет у Парето позитивную функцию, расширяя сосуды для поступления новой крови, питающей власть, приводя наверх новую аристократию[10].

Психологию масс поставили на пьедестал Густав Лебон и Питирим Сорокин. Знаменитый русский социолог полагал, что «общая, основная и вечная причина революций… всегда состоит в росте «ущемления» главных инстинктов у значительной части общества», к коим он относил рефлексы к групповому самосохранению и половые, потребность в жилище и еде, инстинкты собственности и самовыражения. Революции случаются, когда это ущемление приобретает массовый характер, а группы порядка проявляют бессилие «уравновесить пропорционально усиленным торможением возросшее давление ущемленных рефлексов»[11]. Лебон объяснял революции спецификой психологии революционеров, увлекающих за собой послушную толпу: «По-видимому, почти во все времена имел силу общий психологический закон, по которому нельзя быть апостолом чего-либо, не ощущая настойчивой потребности кого-либо умертвить или что-либо разрушить»[12]. Сорокину и Лебону революции сильно не нравились, поскольку вели к немедленной общественной деградации и крови.

Канонической для описания более современных немарксистских школ изучения революций на Западе стала классификация американца Джима Голдстоуна, который выделил три поколения теорий революций[13], а затем провозгласил и возглавил четвертое. Первое поколение, к которому он отнес Эдвардса, Петти, Бринтона, Арендт, творило в 1920—60-е годы, концентрировалось на «великих революциях» как великих нарративах, предлагало «естественную теорию» их происхождения и оставалось в рамках, скорее, токвилевской, либеральной интерпретации. Ханна Арендт понимала революции как «поиск свободы», трактуемой и как обретение возможности делать, что заблагорассудится, и как создание условий для самовыражения и моральной автономии индивида[14]. Труды представителей первого поколения подверглись атаке за описательность, за то, что не могли объяснить, почему и как возникают революции, что определяет их успех или неудачу. И почему «поиск свободы» чаще всего сопровождается коллективным насилием и гражданскими войнами?

Ответы на эти вопросы постарались дать представители второго поколения, вновь заинтересовавшиеся идеями Лебона и Сорокина в рамках бихевиористской модели, которая выдвинула на первый план в объяснении революции депривацию и агрессивную фрустрацию. Были предложены и новые подходы: структурно-функциональный, сделавший основной упор на факторы системных напряжений, дисфункциональности и десэквилибриума в государственных и экономических институтах; теория развития (девелопментализм), объяснявшая революции провалами политического класса, не поспевающего за процессами социально-экономической модернизации. Если вкратце, в рамках этих концепций революции становились специфической реакцией на процесс модернизации и порождались разрывом между потребностями ушедшего вперед модернизированного общества с новым образованным средним слоем, рыночной экономикой и отстающей политической системой, не создающей каналы для политического участия этого слоя.

Один из знаковых представителей второго поколения Джеймс Дэвис сформулировал теорию «J-кривой». Он утверждал, что «вероятность революций высока в том случае, если период постоянного роста, порождающий рост ожиданий населения, резко сменяется периодом стагнации: в этом случае люди склонны к опережению событий, выражению иллюзорных мечтаний, что имеет следствием крушение надежд и резкий протест»[15]. Синтез идей всего этого поколения был предложен в книге «Политический порядок в изменяющихся обществах», выпущенной в 1968 году Самуэлем Хантингтоном (он, как видим, отметился не только в качестве автора идеи конфликта цивилизаций). Там доказывалось, что революции — это эпизоды в глобальном процессе модернизации и возникают там, где экономические и социальные реформы обгоняют политические. Революции тем вероятнее, чем больше пропасть между уровнем политической модернизации и уровнем политической активности граждан. Любая социальная группа, не включенная в политическую систему, потенциально революционна[16]. Для Хантингтона революция это — «быстрые, фундаментальные насильственные внутренние изменения в доминирующих в обществе ценностях и мифах, в его политических институтах, социальной структуре, лидерстве, деятельности и политике правительства»[17].

вернуться

5

Ленин В. И. Полное собрание сочинений (далее: ПСС). Т 16. С. 23.

вернуться

6

Берк Э. Правление, политика и общество. М., 2001. С. 35.

вернуться

7

Токвиль А. де. Демократия в Америке. М., 1992. С. 27, 29.

вернуться

8

Салмин А. М. Наследие А. де Токвиля и современная политическая традиция Запада // Салмин А. М. Шесть портретов. СПб., 2008. С. 106.

вернуться

9

Токвиль А. де. Старый порядок и революция. М., 1997.

вернуться

10

Парето В. Компедиум по общей социологии. М., 2007.

вернуться

11

Сорокин П. Социальная революция. М., 2005. С. 321, 323.

вернуться

12

Лебон Г. Психология социализма. М., СПб., 1996. С. 126–127.

вернуться

13

Goldstone J. Theories of Revolution: The Third Generation // Wbrld Politics. No. 3 (32). 1980. Подробнее см.: Фисун А. Политическая экономия цветных революций // Прогнозис. Журнал о будущем. 2006. Осень. № 3 (7).

вернуться

14

Arendt Н. On Revolution. Harmondsworth, 1963.

вернуться

15

Davies J. Towards a Theory of Revolution // American Sociological Review. February. No. 1 (27). 1962.

вернуться

16

Huntington S. Political Order in Changing Societies. New Haven (Conn.), 1968.

вернуться

17

Ibidem. P. 264.