Выбрать главу

После этого мне стало совсем невмоготу жить с ними. Отец постоянно попрекал меня тем, что я их бросаю ради богачки, „брюхатой будущим капиталистом“. Это у него была такая новая песня. Стоило мне, на свою беду, взглянуть в его сторону, как он приказывал „перестать пялиться“. Стоило отказаться от добавки за обедом, как меня называли „мадемуазель привередой, которой не по вкусу простая еда, с тех пор как она сидит за одним столом с герцогинями“. Однажды вечером, когда его совсем занесло, я не выдержала. Крикнула ему, что это уж слишком, я вовсе не собираюсь их „бросать“, они благополучно прожили без меня сорок лет и уж как-нибудь проживут еще пять месяцев, да и писать я им буду, почту еще никто не отменил…

До сих пор стыдно вспоминать, что я тогда наговорила. Конечно, я не должна была расставаться с ними, но кто же мог знать, что все так обернется. Я мечтала лишь об одном — увидеть Париж со всеми его чудесами. Будь моя воля, мы бы уехали гораздо раньше. Но очень было жалко маму, и мне никак не удавалось ее успокоить. Чутье наверняка что-то подсказывало ей. Последние недели стали для меня сущим мучением. Я боялась ее сантиметра как чумы. Бедная мама, какая же она была добрая! А я упорно отталкивала ее. На самом деле я все время вспоминала одну историю, которую ты мне рассказывал о Родене. Помнишь? Про натурщицу — он понял, что она беременна, хотя сама девушка об этом и не подозревала. Ну так вот, я была уверена, что и мама догадается. Догадается даже с закрытыми глазами. Слишком хорошо она знала мое тело. А скрывать свой растущий живот под покупными платьями я не могла: мама расценила бы это как оскорбление.

К счастью, мои старые одежки не лопнули по швам, продержавшись до самого Рождества. Я была беременна уже три месяца. На праздник папа подарил мне мольберт размером больше прежнего — я ведь выросла. Хотя нет, нельзя сказать, что подарил, для этого он был слишком самолюбив. Просто я обнаружила мольберт в саду, у подножия ели. Он был накрыт красивой шерстяной пелериной нежно-зеленого цвета. „Я ее связала в память о том, как мне было приятно баюкать тебя маленькую“, — сказала мама. И тут мы с ней крепко обнялись, хотя в последнее время я ее близко не подпускала. Зато папа не дал мне поцеловать себя в благодарность за мольберт. Я даже заплакала от обиды. Но не у него на глазах. Только не это!

А назавтра настал знаменательный день: мадам М. увезла меня. Когда стемнело. Никто не должен был видеть, как я вхожу в их парижский дом. Она все продумала заранее. Меня поселят в комнате Софи, в мансарде. Там можно без всякого риска раздвигать занавески — напротив никто не живет. По дороге она меня предупредила, что ни один человек не должен знать о моем присутствии. Когда у них будут гости, мне придется сидеть у себя. Когда она будет уходить — то же самое. Потому что, несмотря на задернутые шторы, прохожие или соседи могут увидеть в комнатах свет и заподозрить, что в доме кто-то есть. И, повстречав ее на улице или еще где-нибудь, зададутся вопросом: а кто же тогда остался в доме? Этот распорядок я соблюдала неукоснительно. И проводила время то в каморке Софи, то в ванной, где не было окон. Когда мадам М. была дома, а мне хотелось размять ноги, я спускалась вниз. В остальное время мы обе сидели у меня в мансарде. В общем, наша жизнь не слишком отличалась от той, что мы вели в „Лескалье“. Я стояла у мольберта. Она читала. Все как прежде, только в страшной тесноте.

А я-то, дурочка, мечтала увидеть Париж!

В то время с фронта еще приходили благоприятные вести. Война пока не стала событием номер один, газеты посвящали ей два-три столбца. Главным образом, чтобы показать нашим солдатам, скучавшим на линии Мажино[3], что родина о них не забыла. А с тех пор как читателям сообщили, что на позициях сажают розы, дабы пролить бальзам на сердца бездействующих солдат, все вообще перестали бояться начала сражений. „Мобилизация — это еще не война“, — говорили всюду. Тогда-то и появилось это выражение — „странная война“. Люди придумали новое развлечение — отгадывать, что скрывают пробелы в подцензурных статьях. Многие посвящали этому все свое время. Скоро этих пробелов стало так много, что некоторые публикации невозможно было понять.

В ПАРИЖЕ ДВЕНАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК БЫЛИ ГОСПИТАЛИЗИРОВАНЫ, ПОСЛЕ ТОГО КАК ПОСКОЛЬЗНУЛИСЬ НА […], ПОКРЫВШЕЙ ШОССЕ.

— Да это же о ледяной корке!

— Браво!

Даже прогнозы погоды — и те попали под запрет: ведь они могли быть на руку врагу.

Мадам М. сияла; такой жизнерадостной я еще никогда ее не видела. Она часто выходила из дому, но при этом обо мне не забывала и подробно рассказывала, что делала в городе, — посещала скачки на ипподроме Лоншан, участвовала в благотворительных базарах в пользу солдат… Она описывала мне людей, с которыми встречалась. Дарила модные вещи, цвета и названия которых были навеяны нынешней обстановкой. Например, пальто „танк“ или ночная рубашка „отбой“. Все они были бесполезны „в данный момент“ — так она выражалась, имея в виду мой растущий живот, — но позже, когда мы вернемся домой, я смогу отдать их матери, и она будет шить по этим моделям наряды для жительниц деревни. „Их станут раскупать, как горячие пирожки!“ Я слушала ее и умилялась: до чего же она внимательна ко мне!

вернуться

3

Линия Мажино — система французских укреплений на границе с Германией. Названа по имени военного министра Андре Мажино.