Выбрать главу

Когда-то этот индивидуум был художником, наделенным тонко чувствующей душой и богатым воображением. Но война уничтожила его лицо, то есть личность, и он решил: «Раз меня лишили главного, что есть в человеке, я убью в себе все человеческое». Он стал полной противоположностью прежнего себя и в этом черпает силы, чтобы жить дальше. Бравирование черствостью и цинизмом — не более чем защитная реакция.

Какое мнение о Гальтоне составил немец, было неизвестно, но, судя по чуть меньшей ощетиненности, не слишком плохое.

Бруклинский пирс[3] был ярко освещен прожекторами, лучи которых выхватывали из темноты то какую-нибудь из десяти палуб красавца парохода, то германский флаг на его корме, то сверкающий лимузин, повисший в воздухе над разинутым жерлом трюма.

Прошло уже минут пять после того, как прозвучал последний свисток, который напомнил провожающим, что настало время покинуть корабль.

— Alles Klar! — прогудел трубный голос с капитанского мостика.

Главный прожектор устремил свое сияющее щупальце на трап, чтобы пирсовым рабочим было ловчее его отсоединять.

— Все-таки опоздала, чертова кукла! — воскликнул Гальтон, употребив уместное выражение из Чехова.

Ровно в эту секунду из черноты причала в сияющий луч впорхнула стройная фигурка, узко перетянутая в талии. Упруго покачиваясь тонким телом, похожим на рапирный клинок, женщина поднималась по трапу. Он пружинил и прогибался у нее под ногами, но она не касалась перил: одной рукой придерживала шляпку, другой — краешек короткого манто. Вокруг шеи красотки, согласно последнему писку моды, обвивалось боа из меха шиншиллы. Сзади несколько носильщиков волокли чемоданы.

— Надеюсь, это не наша, — сказал поначалу Айзенкопф. Но модница приблизилась, и он уныло вздохнул. — Нет, она… Узнаю по приметам.

Гальтон уже шагнул навстречу мисс Клински и протянул руку, чтобы помочь ей ступить на палубу.

Яркий электрический свет искажал черты, но было видно, что лицо у русской княжны худое, с резкими, если не сказать, хищноватыми чертами. Нос тонкий и острый, волосы черные, ресницы сильно накрашены, а то и приклеены. Стильная штучка. Прямо Мэри Пикфорд,[4] а не восходящая звезда хирургии.

— Я — Гальтон Норд, — представился Норд, удивившись, как крепко сжали его кисть тонкие пальцы. — Вы чуть не опоздали.

— Чуть не считается, — беззаботно ответила она, показывая носильщикам, куда поставить вещи.

Приблизился Айзенкопф. Сухо назвался и заметил, оглядывая роскошные чемоданы:

— Неосторожно, товарищ. А как же конспирация?

— Конспирация — это искусство не выделяться, — отрезала Зоя Клински. — На пароходе «Европа» не выделяться означает по пять раз в день менять туалеты. Почти весь мой багаж останется в Бремерсхавене. В Москву я возьму лишь вот этот скромный чемоданчик, в нем самое необходимое.

Но вид «скромного чемоданчика», укутанного в парчовый чехол с монограммой ZK и коронеткой, немцу тоже не понравился.

— Этот предмет багажа, товарищ Клинская, тоже выглядит не очень по-пролетарски.

Дама не удостоила его ответом.

Царственно кивнув, она обронила:

— Увидимся за завтраком, господа. — И грациозно удалилась, сопровождаемая стюардом.

— Ее сиятельство поставила плебеев на место, — ехидно прошептал Айзенкопф. — Аудиенция окончена.

Мужчины кисло смотрели вслед напарнице, за которой, будто комнатная собачка, следовал почтительный луч прожектора.

Какой-то человек, наблюдавший эту сцену, спрятавшись за палубной шлюпкой, тихо выругался по-русски. Незнакомца раздосадовало, что прожектор уполз, толком не осветив собеседников элегантной пассажирки.

— Drei Blasen! — прозвучал сверху, из самого поднебесья, приказ капитана.

Грянули три свистка.

Буксиры потянули гигантское судно прочь от берега, прочь от города, в сторону океана.

Впереди сквозь ночь засветились далекие маяки: по левому борту — огни Форт-Гамильтона, по правому, слабее, огни Форт-Уэдсворта.

Плавание началось.

Яичная скорлупа,

хлебные крошки, кожура от манго, пустая кофейная чашка — вот что увидели мужчины, выйдя к завтраку. Самой мисс Клински они не обнаружили.

Убиравший со стола официант сообщил, что ее Durchlaucht[5] уже изволили откушать и отправились загорать на солнечную палубу, о чем и просили известить. Погода чудеснейшая, наитеплейшая — просто не верится, что еще апрель, nicht wahr?[6]

Столик в ресторане первого класса был закреплен за членами экспедиции, никого чужого к ним подсадить не могли — вместо четвертого стула красовалась напольная ваза в стиле арт-деко с пышными орхидеями, очень изысканно.

— Судя по следам жизнедеятельности, у ее сиятельства аппетит, как у кашалота, — заметил Айзенкопф, когда официант удалился. Сам биохимик к еде почти не притронулся, лишь пососал через соломинку апельсинового сока.

Должно быть, в маске, да еще на людях, есть не очень-то удобно, с сочувствием подумал Гальтон и с содроганием вспомнил, что произошло ночью.

Зоя Клински путешествовала в одноместной каюте, Айзенкопф с Нордом разместились вдвоем. И вот, посреди ночи, Гальтон вдруг проснулся от каких-то непонятных звуков.

Полежал, прислушался. Понял, что это немец скрипит зубами, бормочет и постанывает.

Забеспокоившись — не заболел ли, Гальтон включил лампу и приблизился к кровати соседа.

Маска стояла на тумбочке, натянутая на болванку. Пустые глазницы зловеще темнели, щеки же лоснились, очевидно, натертые какой-то мазью. Зрелище было жутковатое, но оно не шло ни в какое сравнение с тем, что Норд увидел, взглянув на спящего.

Там, где у людей находится лицо, у Айзенкопфа было нечто красное, рубчатое, больше всего похожее на мозолистый зад павиана. Вместо носа торчал небольшой бугорок с двумя дырками.

Видя такое в зеркале каждый день, художником быть не захочешь, думал Норд, пятясь от постели. Впечатлительностью он не отличался, но уснул нескоро. Да и сейчас при одном воспоминании завтракать как-то расхотелось.

— Товарищ Айзенкопф, пойдемте найдем товарища Клинскую. Некогда загорать. Делу время — потехе час.

вернуться

5

сиятельство (нем.)

вернуться

6

не правда ли (нем.)