Одни смеялись, другие бранились, но все говорили:
— Как-никак, а дурак говорит правду.
Но король Филипп был неподвижен, точно каменная статуя.
Общинные власти говорили между собой:
— Поистине не стоило устраивать праздник для такой кислой образины.
И они уплатили Уленшпигелю три флорина, с которыми он и отправился в путь, после тщетной попытки оставить у себя своё красное шёлковое платье.
— Что такое три флорина в кармане молодого человека? Снежинка в пламени, полная бутылка перед глоткой пьяницы. Три флорина. Листья падают с деревьев и вновь вырастают, флорины же, выскользнув из кармана, уже не возвращаются обратно; бабочки пропадают вместе с летом, а флорины исчезают быстрее, хотя в них два эстерлинга[63] и девять асов веса.
Так бормотал Уленшпигель, внимательно рассматривая свои три флорина.
— Какой гордый здесь вид у императора Карла в его панцыре и шлеме, в одной руке меч, в другой держава — изображение нашей бедной земли. Божией милостью он — император римский, король испанский и прочия, и прочия, и, право, он чрезвычайно милостив к нашей земле, этот броненосный император. А на обороте — гербы с обозначением всяких его званий и владений, графских, княжеских и других, и с прекрасным девизом: «Da mihi virtutem contra hoster tuos» — «Дай мне силу против твоих врагов». Поистине он был достаточно силен против реформатов[64], у которых конфисковал их имущество и получил его в наследство. Ах, если бы я был императором Карлом, я бы для всех людей начеканил флоринов, все были бы богаты, и никто бы не работал.
Но сколько ни любовался Уленшпигель своими красивыми монетами, все они отправились в страну беспутства под звон бутылок и дребезжание кружек.
XL
Когда Уленшпигель в своём красном шёлковом костюме показался на дождевом жолобе, он не видел Неле, которая, смеясь, смотрела на него из толпы. Она жила в это время в Боргерхауте, под Антверпеном, и сказала себе: «Если какой-то шут собирается летать пред королём Филиппом, то это может быть только Уленшпигель».
Задумчиво шёл Уленшпигель по дороге и не слышал поспешных шагов за собой, но вдруг почувствовал две руки, лёгшие на его глаза. Он узнал эти руки и спросил:
— Это ты?
— Да, — отвечала она, — бегу за тобой с тех пор, как ты вышел из города. Пойдём со мной.
— Где же Катлина?
— О, ты не знаешь, что её пытали как ведьму и затем на три года изгнали из Дамме, что ей жгли ноги и паклю на голове. Я говорю это тебе, чтобы ты не испугался, когда увидишь её: она сошла с ума от боли. Часами смотрит она на свои ноги и приговаривает: «Гансик, мой нежный дьявол, посмотри, что сделали с твоей милой. Бедные мои ноги — точно две раны». И заливается слезами, говоря: «У других женщин есть муж или любовник, а я живу на этом свете как вдова». Тогда я начинаю уверять её, что её Гансик возненавидит её, если она кому-нибудь скажет о нём, кроме меня. И она слушается меня, как дитя малое; только как увидит вола или корову, бросается бежать от них изо всех сил: всё пытку вспоминает. И тогда не удержит её ничто — ни забор, ни речка, ни канава, — бежит, пока не упадёт от усталости где-нибудь на перекрёстке или у стены дома. Там я поднимаю её и перевязываю кровоточащие ноги. Я думаю, что когда жгли паклю на её голове, ей и мозги сожгли.
Удручённые мыслями о Катлине, они дошли до дома и увидели её на освещенной солнышком скамейке у стены.
— Узнаёшь ты меня? — спросил Уленшпигель.
— Четырежды три — святое число, — ответила она, — но тринадцать — это чортова дюжина. Кто ты, дитя этой юдоли страданий?
— Я — Уленшпигель, сын Клааса и Сооткин.
Она подняла голову и узнала его; поманив его пальцем, она наклонилась к уху:
— Когда ты увидишь того, чьи поцелуи холодны, как снег, скажи ему, Уленшпигель, — пусть придёт ко мне.
Потом, показав на свою сожжённую голову, она сказала:
— Больно мне. Они забрали мой разум, но, когда Гансик вернётся, он наполнит мою голову; она теперь совсем пустая. Слышишь — она звенит, как колокол, — это моя душа стучит в дверь, рвётся наружу, потому что кругом горит. Если Гансик придёт и не наполнит мне голову, я скажу ему — пусть дыру проделает ножом. Стучит моя душа, рвётся на свободу. Больно, больно мне. Я, верно, умру скоро. Я больше не сплю, — всё жду его. Пусть он наполнит мою голову. Да...
И она забылась и застонала.
И крестьяне, возвращавшиеся с полей, потому что вечерний колокол уже звал их домой, проходя мимо Кат-лины, говорили:
— Вон дурочка.
И крестились.
Неле и Уленшпигель плакали. И Уленшпигель должен был итти дальше в путь.