Выбрать главу

Медленно совершая по мировой орбите свое животворящее движение, останавливаясь на всех проявлениях существования, Толстой этим не затемняет его общего смысла, ради быта не упускает бытия и чует последнее в каждой мелочи. Он не растерялся в подробностях мира. Микроскопия, опасная для другого, ему никакого ущерба не наносит. Он раздробляет душу, но и восстановляет, собирает ее. Своеобразное divide et impera [1] можно применить к нему: он делит и властвует, потому что он делит для нового и высшего синтеза, и в каждой капле психизма светит у него солнце всей души, по существу единой и неразделимой. Щедрый, не угрожаемый опасностью иссякновения, никогда не беднеющий, он слышит даже, как визжит под булавкой лента на платье Сони, и вообще он отдает подробности много времени и внимания, возводит ее в перл творчества и не спешит перейти к другой. Он может роскошествовать. Оттого целые страницы – и какие страницы! – посвящены охоте, косьбе, скачкам, именинному обеду, свадьбе.

И изо всего этого, из обычностей и мелочей, чудно поднимается возвышенная красота. У Толстого обыденность переходит в величие как-то незаметно. Он творит из праха, из ничего – и чистейшими волнениями волнует сердце. Среди будней, из их материала, он устраивает праздник духа; из прозы вырастает у него благоуханная поэзия – поэзия любви, детства, природы, вся пленительность и вся трагедия, и все умиление и таинство жизни, вся гамма чувств и страстей, – и хочется его благодарить, и хочется его благословлять. Подобно своей Долли, он в Сахаре жизни находит другими не замеченные радости и всю вообще высокую человечность – как золото в песке. В мировое величие «Войны и мира» он вводит ничтожными словами ничтожной женщины (вспомните начальные строки романа). Он – бесстрашный натуралист и ничего не стесняется, обо всем говорит, каких только сторон обыденности не касается он, например, в «Смерти Ивана Ильича» или «Ягодах»! И тем не менее его натурализм сочетается с такой целомудренностью, с такой незапятнанной чистотою, светлее которой нельзя ничего найти на самых эфирных высотах романтизма. Он неоспоримо доказал, что вовсе нет необходимой связи между натурализмом и беззастенчивой манерой в духе Золя. Он и к постели роженицы подведет нас, но эстетически и этически нигде не оскорбит, как неоскорбительна вообще вся его физиология, даже в «Холстомере». Быть неизменно верным природе и в то же время сохранить стыдливость – это ему дано в высшей мере, и это позволило ему в таких тонах правды, сдержанности и чистоты написать сцену увлечения Катюши Нехлюдовым или то, как Анна Каренина, побежденная Вронским, все «ниже опускала свою когда-то гордую, веселую, теперь же постыдную голову»…

Поэт жизни, глубоко имманентный ей, не ищущий красоты и смысла над нею или вне ее, он в своем органическом уклонении от всякой риторики и декламации находит, как и Левин, что «слова снимают красоту» с вещей и «благородные слова редко сходятся с благородными делами» и «великое слово портит великое дело». Толстой не то что боится фразы и позы, а просто не умеет их, и, целомудренный, застенчивый и в своей застенчивости кажущийся угрюмым, он бережется, как бы словом не оскорбить жизни, не оскорбить правды: ведь слово так легко переходит в словесность. Его не прельщает человечество «французское», театральное и нарядное с его героями и гениями, все эти афоризмы, изречения, девизы – блестящие вывески, парадные спектакли истории. Наполеона, этот воплощенный эффект, он развенчивает и презирает, отказывает ему в гениальности, противопоставляет ему не только прозаического Кутузова, но и, главным образом, Каратаева с его «круглотою». Он в подвиге заметит пошлость или, по меньшей мере, снимет с него наряд и парад, обнаружит его неэстетичность – и, в бесстрашии толстовского реализма, девочка, которую спасает из пламени Безухое, оказывается золотушной, неприятной, вызывает гадливость. Певец простодушия, певец классического русского простеца, он отвергает всякую мишуру и позолоту и разрушает мнимую торжественность. Ему, напротив, приятны и милы всяческие неловкости (он сам неловкий) – то, например, как Левин во время венчания путается руками с Кити и ни за что не может понять, чего хочет от него священник. Или для него удовольствие – спугнуть благолепие именинного обеда звонким возгласом Наташи: «Мама, какое пирожное будет?» Ту жизнь, которая ему не нравится, в которой он видит внутреннюю ложь, он всегда изображает как обряд, берет ее с ее механической и внешней стороны. Он рассеивает ложь своею победоносной правдой. Он опасен и страшен тем, что проникает в затаенные побуждения человека, любит переводить его, часто обманные, слова на язык их истинного смысла; он разоблачает в других и в себе самое тонкое притворство и лицемерие, в котором иной раз и сам не даешь себе отчета. Он знает человеческую нецельность, нестройность, и даже его лучезарная Мария Болконская таит в себе злое чувство к своей прежней сопернице Соне. Влюбленный и влюбляющий в Наташу, он не скроет ее физического увлечения. Он услышит, что немец-полковник «с видимой радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки» звучно отрубит красивое слово наповал, когда будет доносить о своих убитых гусарах. Он почует тщеславие горести, он и в сердце матери подметит «затаенное чувство недоброжелательства, которое всегда есть у нее против будущего супружеского счастья дочери», и в отношениях мужа к жене укажет на перемежающееся чувство «тихой ненависти». Часто люди у него, как в беседе Воронцова с Хаджи-Муратом, говорят одно, а глаза их выражают другое, и вот это разногласие и вечный поединок, в котором находятся уста и глаза, как никто, подмечает и разоблачает Толстой. Он никогда мощью своего анализа не позволит себе и нам обмана и самообмана.

вернуться

1

разделяй и властвуй (лат.)