Выбрать главу

Люди так называемых «высших образованных слоев», от земли оторванные, отвлеченные, злые и гордые, этому никогда не поверят; но люди, все ей близкие и верные земле, те, кто назвали Бенито Муссолини «Вождем», знают или чувствуют, что это воистину так он смиренен. Кто ниже всего, что есть в мире, и всего смиреннее? Та, кто рождает и кормит всех живых и заключает всех умерших в лоно свое, чтобы снова родить — воскресить: великая Мать Земли. И матери подобен сын — Дух Земли: он велик и смиренен: и его дыхание в обоих — в Данте и в Муссолини.

Что такое смирение, знает, может быть, лучше всех людей, самый гордый из них, Данте. Явное лицо его — гордыня, тайное — смирение. Вся его любовь к Беатриче есть не что иное, как воля к смирению.

«Эта благороднейшая Дама так была любезна всем, что, когда проходила по улице, люди сбегались, чтобы увидеть ее; и, когда приближалась к кому-либо, то в сердце рождалось такое благоговение, что он не смел ни поднять глаза на нее, ни ответить на приветствие. Но, не славясь тем, что видела и слышала, шла она, венчанная и облеченная смирением».

Так прошла она по земле и когдапокинула землю —Дал ей Всевышний воссестьНа небе смирения, там, где Мария.

И гордого Данте вознесла она из ада гордыни к себе, в это небо.

То, что людям явил на небе Дух Земли, воплощенный в Данте, являет им на земле тот же Дух — в Муссолини: бесконечную силу смирения.

— Что я могу для вас сделать? — спросил он меня в конце беседы. Я сказал, и он сделал, и, может быть, это был тоже безмолвный ответ на мои вопросы о Данте. Я знаю, никогда, ни за что нельзя, и не надо, благодарить словами, но все же не могу не сказать, — потому что это слишком для меня радостно: кроме тех, чьих имен не называю, потому что они мне слишком святы, — никто, никогда, во всю мою жизнь, не был ко мне добрее, чем он.

Что сделал для меня Муссолини? Эту чужую землю — Италию — он сделал мне почти родною; горький хлеб чужой, — почти сладким; крутые чужие лестницы — почти отлогими. Почти, — не совсем, потому что сделать чужое совсем родным не может никакая сила в мире, а если б и могла, этого не захотел бы тот, для кого неутолимая тоска изгнания — последняя родина.

— Может быть, мое единственное право писать о Данте есть то, что я — такой же изгнанник, осужденный на смерть в родной земле, как он, — сказал я Муссолини на прощанье.

— Да, это в самом деле ваше право, и кое-чего оно стоит: кто этого не испытал на себе, тот никогда ничего не поймет в Данте, — ответил он мне, и я почувствовал, что он все еще помнит и никогда не забудет, что значит быть нищим, бездомным и презренным всеми, осужденным в родной земле на смерть изгнанником.

— Я надеюсь, что книга моя будет не совсем недостойной того, что я узнал от вас о Данте, — пробормотал я, не зная, как благодарить.

— А я не надеюсь, — я знаю, что ваша книга будет…

Не повторяю его последних слов: я их не заслужил. Но если моя книга будет чего-нибудь стоить, то этим она будет обязана тому, что не словами, а делом ответил мне Муссолини на мои вопросы о Данте и что, может быть, ответит миру.

МУДРОСТЬ ПУШКИНА[13]

Смерть Пушкина — не простая случайность. Драма с женою, очаровательною Натали, и ее милыми родственниками — не что иное, как в усиленном виде драма всей его жизни: борьба гения с варварским отечеством. Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность. Он погиб, потому что ему некуда было дальше идти, некуда расти. С каждым шагом вперед к просветлению, возвращаясь к сердцу народа, все более отрывался он от так называемого «интеллигентного» общества, становился все более одиноким и враждебным тогдашнему среднему русскому человеку. Для него Пушкин весь был непонятен, чужд, даже страшен, казался «кромешником», как он сам себя называл с горькою иронией. Кто знает? — если бы не защита Николая I, может быть, судьба его была бы еще более печальной. Во всяком случае, преждевременная гибель — только последнее звено роковой цепи, начало которой надо искать гораздо глубже, в первой молодости поэта.

Когда читаешь жизнеописание Гете, убеждаешься, что подобное творчество есть взаимодействие народа и гения. Здесь сказалась возвышенная черта германского народа: уменье чтить великого, лелеять и беречь его, уравнивать ему все пути. Пушкина Россия сделала величайшим из русских людей, но не вынесла на мировую высоту, не отвоевала ему места рядом с Гете, Шекспиром, Данте, Гомером — места, на которое он имеет право по внутреннему значению своей поэзии. Может быть, во всей русской истории нет более горестной и знаменательной трагедии, чем жизнь и смерть Пушкина.

Политические увлечения его были поверхностны. Впоследствии он искренно каялся в них, как в заблуждениях молодости. В самом деле, Пушкин менее всего был рожден политическим бойцом и проповедником. Он дорожил свободою, как внутренней стихией, необходимою для развития гения. Тем не менее, в страшных, испытанных им гонениях поэт имел случай познать меру того варварства, с которым ему суждено было бороться.

Из первой борьбы с русским варварством поэт вышел победителем. В романтических скитаниях по степям Бессарабии, по Кавказу и Тавриде находит он новые неведомые звуки на своей лире. Теперь он чувствует жажду беспредельной внутренней свободы, которую противополагает пустоте и ничтожеству всех внешних политических форм:

Зависеть от властей, зависеть от народа —Не все ли нам равно? Бог с ними!.. НикомуОтчета не давать: себе лишь самомуСлужить и угождать…

Потребность этой «высшей свободы» привела Пушкина ко второму столкновению с русским варварством, менее страстному и бурному, чем его политические увлечения, но более глубокому и безысходному — столкновению, которое было главною внутреннею причиной его преждевременной гибели. Многозначительны в устах Пушкина следующие слова, даже если они вырвались в минуту необдуманного раздражения: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство» (Письмо к Вяземскому из Пскова, 1826).

Борьба приняла особенно мучительные формы, когда дух пошлости вошел в его собственный дом в лице родственников жены. У Наталии Гончаровой была наружность Мадонны Перуджино и душа, созданная, чтобы услаждать долю петербургского чиновника тридцатых годов. Пушкин чувствовал, что приближается к развязке, к последнему действию трагедии.

«Натали неохотно читает все, что он пишет, — замечает А. О. Смирнова, — семья ее так мало способна ценить Пушкина, что несколько более довольна с тех пор, как государь сделал его историографом Империи и в особенности камер-юнкером. Они воображают, что это дало ему положение. Этот взгляд на вещи заставляет Искру (Пушкина) скрежетать зубами и в то же время забавляет его. Ему говорили в семье жены: „Наконец-то вы, как все! У вас есть официальное положение, впоследствии вы будете камергером, так как государь к вам благоволит“».

Незадолго перед смертью он говорил Смирновой, собиравшейся за границу: «Увезите меня в одном из ваших чемоданов, ваш же боярин Николай меня соблазняет. Не далее, как вчера он советовал мне поговорить с государем, сообщить о всех моих невзгодах, просить заграничного отпуска. Но все семейство поднимет гвалт. Я смотрю на Неву и мне безумно хочется доплыть до Кронштадта, вскарабкаться на пароход… Если бы я это сделал, что бы сказали? Сказали бы: он корчит из себя Байрона. Мне кажется, что мне сильнее хочется уехать очень, очень далеко, чем в ранней молодости, когда я просидел два года в Михайловском, один на один с Ариной, вместо всякого общества. Впрочем, у меня есть предчувствия, я думаю, что уже недолго проживу. Со времени кончины моей матери, я много думаю о смерти, я уже в первой молодости много думал о ней».

вернуться

13

Впервые: Сегодня. 1937. 7 февраля. № 38.