Выбрать главу

Произошло самозарождение, самозачатие, чудесное, неисповедимое, как всякое рождение и зачатие.

Польша — «враг России, исконный и вековечный» — взлелеяла русское дело, освобождение России. Польша приняла, как родная земля, великого русского патриота Савинкова. Разве это не чудо? Разве не чудо, что Савинков стоит на чужой земле Польши как на родной?

Союз Польши и России — не только русско-польское дело, но и всеславянское. А может быть, что-то еще большее.

Сила большевизма — сила III Интернационала — международная, всемирная. Фронт большевизма — всемирный. Красный Интернационал можно победить только Интернационалом Белым. Не «желтым» и не «белогвардейским», как большевики ругаются, а именно Белым.

Если красное знамя в руках большевиков сделалось знаменем свободоубийства, братоубийства, если надо убелить красное знамя от всей пролитой крови, то белое — и есть это убеление; белое знамя сделалось знаменем революционной свободы, освобождения русского и всемирного.

Вот почему великий революционер Борис Савинков, не изменяя, а служа Революции, так бесстрашно поднял Белое знамя на Красное.

Польша — Европа, а Европа — весь мир. Стоя на польской земле, Савинков стоит на земле европейской, всемирной. И чужая земля — родная под ним, ибо, по слову Достоевского, тоже великого русского патриота: «У нас, русских, две родины — наша Русь и Европа». Наша Русь и весь мир.

Кажущаяся слабость Савинкова есть действительная сила его, безземность — всемирность. Силы этой нет у Врангеля; есть у него иная сила, русская; но этой нет. Тут Врангель и Савинков противоположны, как левая рука противоположна правой, не для того, чтобы мешать, а чтобы помогать друг другу.

Таковы две точки, в которых Савинков и Врангель свободны и связаны; одна — в пространстве, другая — во времени. А третья — в духе.

«Дух Врангеля — черносотенный», утверждают враги его. Он мог бы им возразить своей демократической программой. Но программа — слова, а слова получают убедительность неотразимую, только воплощаясь в дела и в лица. Слова свои Врангель еще не успел воплотить в дела, а лица его ближайших и отдаленных, случайных и не случайных сотрудников, от епископа Вениамина и Бориса Суворина до Кривошеина и Гурко, отнюдь не освещают демократическим светом лицо самого Врангеля.

Лицо Савинкова говорит само за себя и в чужом свете не нуждается. Кто говорит: «Савинков», — говорит: «русская революция», — та самая, которая началась свержением Романовых и кончится свержением большевиков. Этого революционного света нет на лице Врангеля. Иной свет на нем — свет России царской. Я это говорю ему не в укор: надо же, наконец, вспомнить, что за царской Россией — не только Николай II и Гришка Распутин, но и Пушкин и Петр. Кровь и кровная связь неразрывно связывают генерала Врангеля с царской Россией. Террорист Савинков эту связь порвал: от России царской отделился чертою кровавою. И никто ее не сотрет; никто не поверит большевикам, сколько бы ни обвиняли они Савинкова в монархических замыслах.

Если освобождение России должно быть революционным, — концом революции февральско-мартовской, прерванной октябрьскою контрреволюцией; если будущая Россия есть Россия не первая, царская, и не вторая, большевистская, а третья, свободная, то Савинков — человек Третьей России. И в этом — опять-таки сила его, которой нет у Врангеля.

Мы не знаем, что будет; будет ли жизнью поставлен вопрос: Врангель или Савинков? Но мы не хотим сами ставить этот вопрос. Мы хотим не разделить, а соединить две руки, протянутые к одному горлу Ленина-Троцкого. Вот почему мы не спрашиваем: Савинков или Врангель? Мы говорим: Врангель и Савинков.

«Кто потеряет душу свою, — обретет ее». Что это значит? Умереть, отдать жизнь за любовь? Нет, не только жизнь: душа — больше, чем жизнь. Душа — лицо человека, личность его, то особенное, единственное, что отделяет человека от всех других людей. Каждый из нас любит Россию по-своему, своею любовью, личною, отдельною. Пожертвовать общей любви этою отдельною любовью и значит потерять душу свою, чтобы вновь обрести ее в душе России.

Есть много людей, готовых отдать жизнь за отечество; но людей, готовых потерять за него душу свою, очень немного. А такие люди и нужны сейчас России.

Я не имею чести знать лично генерала Врангеля. Савинкова я знаю давно и верю, что он один из немногих русских людей, готовых потерять душу свою за Россию.

БАЛАХОВИЧ[3]

Я заговорил о Балаховиче в обществе поляков и в присутствии русского генерала, влиятельного, неглупого, талантливого и даже разделяющего, по крайней мере, на словах, демократическую программу генерала Врангеля. Я утверждал, что главная новизна Балаховича, его «гениальность» (оставляя, конечно, в сторону меру этого «гения») заключается в том, что он первый задумал превратить войну с большевиками в восстание, в революцию, и что в этом он прав, потому что нельзя победить большевиков действием исключительно внешним, военным, — их можно победить только внешним и внутренним, военно-революционным действием.

«Демократический» русский генерал слушал меня насмешливо.

— Извините меня, господа, я прежде всего, — человек практический, — начал он, когда я кончил. — Тут высказаны были идеи, может быть, и светлые, благородные, но слишком общие, из коих нельзя извлечь никаких практических выводов. Я не понимаю, что значит превращать войну в восстание, и в чем тут «гениальность» Балаховича. Балахович не гений, а мелкий авантюрист, и говорить о нем серьезно нам, военным людям, не приходится.

Я не возражал. Сразу почувствовал, что генерал говорит «с того берега», и не хотел, чтобы поляки увидели, какая даль разделяет два русских берега.

А на другой день зашел ко мне генерал Балахович. Просидел три часа; все говорил, не уставая, и я, не уставая, слушал. Он рассказывал о том, что у него происходит на фронте. Рассказы удивительные, достойные великого художника.

Но повторить их я не сумел бы. Тут сила — не в словах, а в самой личности, лице Балаховича — этом смугло-румяном, обветренном, худом, костлявом, крепком, как бы железном, грубом и тонком, детски-простом и страшно-сложном лице с болезненной складкой в губах, выражением почти беспомощной слабости, и с глазами мутно-голубыми, жутко-пьяными, — да, пьяными, но чем? Вином, кровью, славою, смертью? Нет. Так чем же? Не знаю. Может быть, судьбою, — своею судьбою, малою или великою, но которую надо ему совершить до конца. Где будет конец, погибнет ли «партизан» Балахович в Бобруйске, Смоленске, или дойдет до Москвы «главковерхом», — я опять-таки не знаю. Знаю только, что он уже идет — летит и долетит до конца, не остановится. Вот этим-то концом он, может быть, и пьян.

Во всяком случае, это — лицо необыкновенное, «необщее», в какой-то мере «гениальное» или, как любил выражаться Гете, «демоничное».

И странно: глядя на это лицо антибольшевистского «белого Батьки», я все вспоминал столь знакомые мне лица большевиков. То же лицо, только обратное, опрокинутое, как в водном зеркале. Этот антибольшевик — большевик наизнанку. В этом — страшная слабость и страшная сила его, сила и слабость вместе. Что победит, слабость или сила, — вот вопрос.

И вот чего никогда не поймет мой «демократический» русский генерал и что отлично понял великий Вождь великой Демократии, маршал Иосиф Пилсудский, тоже явление «демоническое» в высшей степени.

вернуться

3

Впервые: Свобода (Варшава). 1920. 12 октября. № 74. С. 1.