Выбрать главу

В такие минуты лицо у папы становилось отстраненным, как на том фото, что напечатали в газете вместе с большой статьей, когда ему присудили премию «За вклад в борьбу за права человека». Это был единственный случай, когда он позволил себе появиться на страницах газеты, и то по настоянию его редактора, Адэ Кокера. Тот утверждал, что папа заслуживает славы и что он слишком скромен. Об этом мне рассказали мама и Джаджа, папа о таких вещах не говорил. Отрешенное выражение сохранялось на папином лице до самого конца проповеди, пока не начиналось причастие. Приняв причастие, папа возвращался на свое место и наблюдал за людьми, которые торжественно шли к алтарю. В конце службы он подходил к отцу Бенедикту и с озабоченным выражением лица рассказывал, кто из прихожан пропустил причастие. Он призывал преподобного навестить этого человека, спасти от разверзающихся под ним врат ада и вернуть в лоно церкви, ибо только смертный грех мог удержать верующего от причастия целых два воскресенья подряд.

Поэтому, когда в пресловутое Пальмовое воскресенье папа не увидел Джаджа среди прихожан, устремившихся за благодатью, он вернулся домой и с силой швырнул на обеденный стол молитвенник в кожаном переплете с зелеными и красными ленточками закладок. Тяжелый стол из толстого стекла вздрогнул вместе с лежавшими на нем пальмовыми ветвями.

— Джаджа, ты не был на причастии, — тихо, почти вопросительно произнес папа.

Джаджа не отрывал взгляда от молитвенника на столе, словно обращался именно к нему:

— У меня от этих сухарей изжога.

Я смотрела на Джаджа во все глаза. Он что, помутился рассудком? Папа настаивал, чтобы мы называли сухие облатки просвирками или, на худой конец, «хлебом», потому что так он называется в Библии и этим словом мы не оскорбляем святость таинства сопричастия жертве Христовой. Но «сухари» — это же мирское слово! Шоколадные и банановые сухари выпускала одна из папиных фабрик: люди покупали их, чтобы побаловать детишек.

— И священник сует пальцы мне в рот, меня от этого тошнит, — продолжил Джаджа. Он знал, что я смотрю на него, глазами умоляя остановиться, но сделал вид, будто ничего не замечает.

— Это символ тела господня, — тихо, очень тихо произнес папа. Его лицо налилось тяжелой краснотой, и с каждой секундой становилось все багровее. — Ты не можешь прекратить принимать тело нашего Господа. Это означает смерть, и ты об этом знаешь.

— Тогда я умру, — страх сделал глаза Джаджа темнее, чем густая смола, но он в упор посмотрел на отца. — Тогда я умру, папа.

Отец окинул комнату быстрым взглядом, словно ища подтверждения тому, что небеса обрушились на землю, что произошло то, чего не могло быть никогда. Потом он снова взял в руки молитвенник и швырнул его через всю комнату, метя в Джаджа. Но промахнулся, и вся сила броска пришлась на стеклянную этажерку, которую так часто полировала мама. Верхняя полка лопнула — крохотные, не выше пальца, бежевые фарфоровые фигурки балетных танцовщиц, изогнутых в самых невероятных позах, посыпались на пол — и ее обломки рухнули на них сверху. Вернее, на их осколки. И на переплетенный в кожу молитвенник, в котором содержались молитвы и духовное чтение на все три цикла церковного года.

Джаджа не шелохнулся. Папа качался из стороны в сторону. Я стояла в дверях, глядя на них обоих. На потолке медленно вращались лопасти вентилятора и поскрипывала люстра, с которой он свисал. Затем послышался шорох резиновых подошв маминых тапочек о мраморный пол, и вошла мама. Она сменила расшитую блестками воскресную юбку с запахом и блузу с пышными рукавами на домашнюю одежду. Теперь на ней была простая пестрая юбка, тоже с запахом, и белая футболка, которую она носила почти каждый день — сувенир с духовного семинара, на который они ездили вместе с отцом. По белому фону через всю тяжелую мамину грудь шла надпись: «Бог есть любовь». Она взглянула на осколки статуэток, молча подошла к этажерке и, встав на колени, принялась собирать их голыми руками.

В комнате повисла тягучая тишина, нарушаемая только поскрипыванием вентилятора под потолком. Стоя в просторной столовой, которая переходила в еще большую гостиную, я чувствовала, что задыхаюсь: как будто молочного цвета стены, украшенные фотографиями дедушки, сдвигались и давили на меня. Даже стеклянный обеденный стол наползал, грозя задавить.

— Nne, ngwa[8]. Иди и переоденься, — сказала мама, обращаясь ко мне на игбо. Я вздрогнула, хотя голос ее звучал тихо, успокаивающе.

вернуться

8

Дорогая, иди же (игбо).