Завидя у колодца баб, завернет к ним, приосанится, покрутит усы, притопнет ногами и пошел, и пошел…
— Эх, бабоньки, — скажет. — Золото вы мое. Как я вас люблю! Не было бы у меня моей Парашки, я бы… Кхе!.. Но Парашку свою я ни на кого не променяю. Добрая она. Сегодня зарезал поросенка, а жена мне к поджарке поллитровку на стол. Ну, выпил, чую — мало. Достает Парашка красненькую, посылает в лавку Маньку. Та через минуту еще бутылку приносит. А я и эту… И вот пьян! Гуляю, бабоньки. И-и!
Запоет Авданя да пустится перед бабами вприсядку. Те животы надрывают от смеха. Бабы знают, что Прасковья его скуповата.
Наплясавшись, нахваставшись почем зря, Авданя от колодца дальше вдоль улицы пойдет. Всем, кого ни встретит, он про доброту жены своей рассказывает. От одного рассказа к другому количество выпитого все увеличивается, доброта жены приумножается. Хоть Авданя на свои, горбом заработанные деньги выпил, он непременно сочинит историю про доброту другого человека. Вчера дочь с собой принесла бутылку, ныне жена его угостила, на завтра зять зазвал. И так всегда.
Таков уж характер у моего крестного.
Выпить — это что; Авданя украсть не может, не похваставшись.
Тут я подхожу к самому щепетильному месту своего рассказа. Кое-кто в Липягах считает Евдокима Кузьмича мужиком жуликоватым, нечистым на руку. Я никогда не завел бы о том речи, если бы крестный сам первым не заговорил на эту тему.
— Если ты, крестничек, напишешь, что я вот этой рукой не бросал отцу Александру медных, чтобы взять сдачу серебряными, то это неправда будет, — сказал Евдоким Кузьмич, показывая свою дубленую, не очень чисто вымытую руку. — Эти руки все делали! Было и такое, — каюсь, богохульствовал, — бросал за свечку пятак, а сдачи брал двугривенный. И торф чужой из Городка[2] увозил. И то правда… Но пропиши так, чтоб люди узнали: не из-за любви к этому ремеслу Авданя воровством занимался! Жизнь заставляла! Ведь сколько их, лет-то, «палочки» писали нам, колхозникам, а хлеба-то не давали… Ни хлеба, ни картошки. А жить и семью кормить чем-то надо? Так ведь, фартовый?.. Удивляюсь я иногда: из колхоза ничего не давали, а все чем-то жили! Никто вором себя не считает, а на меня почему-то указывают…
«И то правда», — подумал я, слушая Евдокима Кузьмича.
Дед мой, Андрей Максимович, о котором я рассказывал как-то, — он ведь тоже вором не родился! А воровал-таки старик…
Только в отличие от деда Авданя никогда не брал колхозного. И скирды клал, и картошку, и овощи всякие в заготовку возил. Что овощи — пшеницу сеял! На севе-то украсть проще всего: привалил землей мешочек пшеницы, а ночью послал девок, и целый месяц ешь белый хлеб!
Однако и на севе Авданя не брал.
Но зато, как у нас говорят, слямзить с чужого огорода он был непревзойденный мастер. Причем, что интересно, воровал он культурно, я бы сказал, даже поэтично. И всегда не скрываясь, в открытую.
Вот, скажем, начинает поспевать капуста.
На верхних огородах, у Авдани, капуста едва-едва вилочки начала закладывать. А в низах, у Чебухайки, вилки уже с коровью морду, даже лопаются от крепости. Чебухайка на станцию носит малосольную капусту, а Авданя слюнками исходит: до чего хочется щей, молоком забеленных, из свежей капусты, — помри, да и только!
Встретит Авданя Чебухайку и говорит ей:
— Гляжу я на тебя, Дарьюшка, до чего ж ты беспечна! Такая капуста у тебя в огороде, а ты ее не караулишь. Ведь не ровен час — посрубают.
— Че? А, караулить? Да разви усидишь день да ночь?! Мне вот к поезду надыть… Сам, Ефимка-то, на ферме, а Аленка с телятами.
И понесет, и понесет глупая старуха! Сама того не подозревая, и выболтает все: когда у них никого дома не бывает, когда безопаснее всего в огород к ним наведаться.
А Евдокиму Кузьмичу только того и надобно. Выбрав такой час, он идет в низа. Рядновый мешок для капусты повяжет наперед, вместо фартука, тряпицу какую-нибудь на голову набросит: со стороны кто глянет — Чебухайка, да и только! Но это со стороны… А ну-ка на самое Дарьюшку наскочишь?!
И это предусмотрит спорый на выдумку Авданя.
Чебухайкина корова, брухучка-то, на задах паслась. Тут же, поблизости, и теленок на веревке привязан.
Авданя подойдет к теленку, колышек, за который привязана веревка, из земли выдернет, сунет его в карман и понукает, гоня перед собой, глупое животное, норовя загнать телка в огород. Теперь, если и Дарья нагрянет, у Авдани оправдание есть, почему он в чужом огороде оказался. «Бегу, — скажет Авданя, — за торфом в Городок, вижу: теленок по капусте разгуливает. Дай, думаю, вытурю!»
Теперь Авданя со всех сторон огорожен, в любом случае сухим из воды выйдет. Поэтому, войдя в огород, он не спешит, не суетится, а делает все по-умному, основательно. Он не жадничает, не срубает все кочаны подряд, а так — слегка прореживает. Чебухайка жадная, она норовит посадить так, чтобы вилок к вилку впритирочку рос. Ну, Авданя и придает всему соразмерность. Он не дергает кочаны с корнями, а срубает их топориком, причем только сердцевину. Листья остаются. Мало того, срубив, Авданя аккуратно прикроет срубленный вилок листьями редьки или свеклы — так замаскирует, что и сама Чебухайка не сразу догадается, что в огороде без ее ведома похозяйничали.
Взяв сколько надо, Авданя вместе с телком выходит из огорода и задами, меж зарослей ракит, не спеша побредет домой. Часть капусты на щи оставит, а часть посолит в небольшой кадочке. Глядь, как-нибудь собрались мужики выпить. Гадают насчет закуски.
— Закуски сколько угодно! — скажет Авданя и выставит на стол огромную миску капусты свежего посола.
Мужики, понятно, удивляются: их бабы только собираются солить капусту, а у Авдани она давно посолена! Евдоким Кузьмич тут же добродушно признается:
— А я тут как-то у Чебухайки взаймы мешочек взял… Да ничего, на том свете рассчитаюсь угольками.
Авданя говорит насчет «займа» без шутки, серьезно, но мужики покатываются со смеху: Чебухайка давно уже всем уши прожужжала, что у нее кто-то капусту своровал.
А Авданя угощает соседей чужой капустой, да еще и похваливает ее:
— Хороша закусочка, берите, не стесняйтесь!
Мужики закусывают да посмеиваются.
Ну что с него, с Авдани, взять?
Все, что рассказывал мне теперь Евдоким Кузьмич, я давно знал. Он жил нараспашку, ничего не скрывая.
Меня теперь больше занимало другое: в какой последовательности он будет излагать эпизоды из своей «героической» жизни. Не скрою, я с нетерпением ожидал того момента, когда Авданя подойдет к главному — к рассказу о своем подвиге.
Да, да! Мой крестный совершил настоящий подвиг! Правда, ему не дали за этот подвиг ордена, не напечатали про то в газетах. Я считаю так: в жизни каждого, даже самого что ни на есть заурядного человека случается день или час, когда человек этот поднимается до свершения подвига. Но жизнь наша такая коварная штука, что редкий подвиг становится известным всему человечеству.
Так случилось и с Авданей. Мой крестный немцев обманул. Из-за этого случая Липяги наши прославились. Как про село Уклеево, что лежало в овраге, говорили: «Это то самое село, где дьячок на похоронах всю икру съел», — так и про Липяги, когда спрашивают, что это за село такое, все говорят: «Это село, где живет Авданя, который немцев обманул…»
Как же это случилось?
Когда немцы побежали из Липягов, они побросали свои машины да скорей обоз организовывать. Лошадей, каких получше, поотбирали, сбрую — все это мигом. Дошло дело до возчиков. Подростки-то с отцом нашим на Пензу подались, скот колхозный погнали. В селе остались бабы, дети да старики, не годные к призыву. Вот немцы и собрали старичков. Тот хромой, тот косой, из того песок сыплется… Из всего села человек пятнадцать отобрали, и Авданю в том числе. Как он ни крутился, забрили миленького.