Выбрать главу

«Крестьянин, громко сам для себя читающий „Богородице“ и „Вечная память“, стоя у входа в свою лачугу, а потом смотрящий на луну, низко висящую над вершинами деревьев… – Двое молодых парней, сидящие на пустых замшелых ступенях церкви, балагуря и толкаясь под большим фонарем… – Дочка кучера, заглядывающая в окно и говорящая тем, кто сидит в доме за ужином: „Нынче вечером жди хорошего ливня! Ну и темень! Черно, как в печке!“ Наконец раздается голос: „Ах, вот и дождь пошел!“ Легкий весенний дождик. Все спешат разойтись по домам. Я слышу хлопанье дверей, скрип ключей в замочных скважинах».

Беглые зарисовки, но их набросала рука мастера, за ними угадывается неизреченная глубина мысли, в этом сила идиллий Леопарди. Природа становится гигантской метафорой, чувственным прообразом потаенной истины. Я бы сказал, что это приводит на память греческую антологию, летучие заметки Шелли, и сюда же надо добавить некоторые дивные стихотворения Гюго, а также кое-что из стихов Валери. Но простота Леопарди неподражаема. Его словарь редкостно прихотлив, поскольку ему нравится воскрешать, омолаживать старинные речения, но вместе с тем этот словарь беден, так как автор запрещает себе употребление ученых терминов. Как все большие поэты, он придавал решающее значение музыке стиха:

Теперь ты успокоишься навеки,Измученное сердце. Исчез обман последний,Который вечным мне казался, – он исчез,И чувствую глубоко, что во мне,Не только все надеждыОбманов дорогих,Но и желанья самые потухли[145].

Сент-Бёв перевел несколько идиллий на французский язык, но французские александрины не дают никакого представления о стремительном, воздушном ритме Леопарди:

Всегда любил я холм пустынный этотИ изгороди терен, оттеснившийПред взором край последних отдалений.Я там сижу, гляжу – и беспредельностьПространств за терном тесным, и безмолвийНечеловеческих покой сверхмирныйВпечатлеваю в дух, – и к сердцу близкоПриступит ужас… Слышу: ветр шуршащий
Отронул заросль – и сличаю в мысляхТу тишину глубокого покояИ этот голос, – и воспомню вечность,И мертвые века, и время наше,Живущий век, и звук его… Так помыслВ неизмеримости плывет – и тонет,И сладко мне крушенье в этом море[146].

Реакция Мональдо на первые стихотворные опыты сына была более чем холодной. От патриотических песен несло бунтарским духом, от идиллий – греховным соблазном. Не было ли подобное сочинительство одной из тех легкомысленных, вредоносных забав, от которых надо отрешиться тому, кто силен духом и способен достигнуть высочайшего ранга в почтенных областях эрудиции и философии? Граф Леопарди громоздил все препятствия, какие только мог, на пути публикации этих стихов, «которые могли быть истолкованы как подстрекательство к мятежу» и которых не одобряла австрийская полиция. Отчаяние Джакомо достигло крайних пределов. Сам Джордани признал, что его положение, похоже, безвыходно. «Я вижу, – писал он, – что ваши горести не знают предела, им не видно конца, вас ничто не может ни исцелить, ни утешить. Одно могу сказать: если Бог пошлет вам смерть, вы должны принять ее как благодеяние… Теряя жизнь, вы не потеряете ничего». Любопытно, что эта тирада имела неожиданный результат: Леопарди почувствовал привязанность к жизни.

На протяжении года он более не писал стихов, но заполнил одну тысячу сто шестьдесят семь страниц своего волшебного садка – «Zibaldone». Там было все: философия, филология, естественные науки, история, критика, выписки из прочитанного. И то здесь, то там – блистательная стихотворная строка.

вернуться

145

Перевод Д. С. Мережковского.

вернуться

146

Перевод В. И. Иванова.

полную версию книги