Я хожу медленно и как можно ниже, по самому краю берега; я захожу в каждый залив и разглядываю каждый мыс; ничего нельзя пропустить, потому что это ритуал. Ясное дело, я не могу собрать все, что море выбросило на берег, и надежно укрыть парой камней; но это ведь не имеет ничего общего с ритуалом, так поступает каждый, даже не раздумывая. Теперь мне необходимо впервые увидеть мои тайные места со стороны моря, это очень важно.
Я вытащила камень, заменявший якорь, и мы выплыли прямо на лунную дорожку. А лунная дорожка во время штиля так же прекрасна, как картина художника, а в суровую погоду становится еще прекраснее — сплошные осколки и россыпи драгоценных камней… это все равно что плыть по усыпанному бриллиантами морю!
И тут как раз появился папа, я узнала, что это он, потому что увидела его лодку под названием «Пента» [111]… выходит, он обнаружил меня, и теперь дело заключалось лишь в том, зол ли он или испытывает облесение, или то и другое, и дам ли я ему сказать что-то первому или нет… Он выключил мотор, поплыл рядом и, взявшись за поручень, произнес:
— Привет!
Я ответила:
— Привет, привет!
— Перелезай ко мне, — позвал папа, — мы возьмем лодку на буксир, а теперь я задам тебе один вопрос и больше уже не стану спрашивать: почему ты заставляешь свою маму беспокоиться? — Он закрепил линь на корме и добавил: — Ты ведешь себя просто опасно… — и включил мотор, так что больше никто не мог произнести ни слова.
Я уселась на носу. Лодка плясала за нами следом, будто легкая лань, не зачерпывая ни капли воды. Я знала, что папа любил плавать на своей «Пенте», когда море волнуется, так что я не мешала ему плыть, главным образом интересуясь лишь своими любимыми местами, за которыми наблюдала теперь со стороны моря. Ведь чем дальше мы уплывали, тем больше я понимала, что со стороны моря эти места были не чем иным, как безнадежно скучной финской береговой полосой. Невозможно представить себе, чтобы хоть один-единственный человек мог высадиться тут на берег, хорошо, что люди держались отсюда как можно дальше, если только они не обладали чувством прекрасного!
Я сняла шапочку, освободив волосы и дозволив им летать во все стороны, и задумалась о других вещах.
Папа нашел бутерброды и съел их.
То была очень красивая ночь. Папа начал, бравируя опасностью, легкомысленно играть с волнами. Иногда он поглядывал на меня, но я сделала вид, будто ничего не замечаю.
Начало светать перед заливом у нашего дома, и папа слегка повернул у Наскального камня, искусно описав узкую кривую, но все время слабо держал буксирный трос, чтобы моя лодка легко могла причалить к берегу.
Когда мы поднялись в гору, папа сказал, что ты, мол, никогда так больше не сделаешь, заруби это себе на носу.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. Становилось все светлее и светлее, небо было таким же большим и белым, таким, каким бывает обычно перед восходом солнца.
День окончания художественной школы
Это произошло в мае, в ясный холодный день, облака плыли по небу как большие паруса во время шторма. Но в классе рисования в Атенеумее [112]было жарко, там стоял Аланко и держал прощальную речь перед всеми нами. Он говорил так медленно, как будто с каждого слова нужно было сначала стряхнуть пыль, прежде чем им пользоваться, а мы все были нарядные и смотрели куда-то вдаль.
Но потом, когда нас отпустили и мы осознали, что это последний день, мы бросились вниз по лестнице в сквер и кричали! Мы побежали в «Айкана», выставили все столы в ряд друг за другом в середине кафе, а Бенвенуто поднялся и серьезно продекламировал «missa on Mirjamin Kukka» [113], а потом мы спели в унисон «ilman paitaa» [114]. И как раз тогда явилась Дальбергша в своем вышитом плюшевом пальто, все прервали свое пение, чтобы приветствовать ее криками «ура». Ведь Дальбергша — наша самая старшая натурщица, мы посадили ее на почетное место, и мне кажется, ей это особенно понравилось!
Мы пели сентиментальные песни о Туонельском лебеде [115].
— За твое здоровье, — сказал Сайло и обежал вокруг всего стола, чтобы пожать мне руку.
Виртанен помахал мне и улыбнулся более дружелюбно, чем в прошлое Рождество, а наш коммунист Тапса кричал мне, что он опозорился — сделал маленькую картину безо всякой пропаганды, и не могли бы мы обменяться нашими произведениями искусства?
И официантка первый раз улыбнулась.
Кто-то крикнул: «В Свеаборг!»
Это был самый подходящий день для поездки в Свеаборг, шторм захлестывал бастионы, мы бежали по ветру и танцевали на самом дальнем краю последнего мыса, а все кусты были светло-зеленые и упрямо сопротивлялись порывам ветра.
И мы долго стояли и смотрели на гордую надпись на мече Густава: «Стойте здесь на собственной земле и не рассчитывайте на чужеземную помощь». Ко всему прочему, это был день Авиации, повсюду развевались флаги, и летчики выплыли в ярко-синее море, где, как обычно, менялись тени от облаков.
Мимо прошел стокгольмский пароход, большой и белый. Я ходила вокруг на самом краешке воды и искала мотив для эскиза, их было много. Тапса нашел весенний лук и отдал его мне.
Когда мы вернулись в город, спустились сумерки, все красивые световые рекламы были уже зажжены, и народ медленными группами тянулся по Эспланаде [116].
Мы решили пойти в кафе «Фенниа», так как у некоторых из нас остались деньги.
В «Фенниа» гремел варварский джаз, синие и зеленые световые кегли играли на пустом паркете площадки для танцев.
Нас было восемь мальчиков, Ева Седерстрём и я. Ева смеялась надо всем праздничным убранством, протирала носовым платком свои ботинки из блестящей кожи и попросила у меня пудру. Мы захватили большой стол и заказали пиво. После двух лет мы вдруг перешли на «ты» друг с другом и открыли, что Пётея и Саукконен были переодетые принцы и что их зовут Урбанус и Иммануэль!
— Теперь я знаю, — воскликнула Ева, — теперь я точно знаю, что не хочу пить свое обычное вино! Я хочу попробовать разные вина, и ничего другого я сегодня не хочу! — Потом она одна выпила половину бутылки; она, которая всю зиму проплакала из-за пустых бутылок, выпитых мальчишками, что валялись всюду на лестнице.
Тапса и я кружились в безумном вихре венского вальса так, что никому другому места не оставалось, а потом он купил мне розу. Когда мы вернулись к столу, Ева вскочила и сказала, что теперь она хочет танцевать хамбо [117]. Но это трудный танец, и никто из нас танцевать его не умел.
Мэнтюнен весь день был очень молчалив. Когда мы танцевали, его лицо стало совсем красным, и он задрожал. Я, собственно, никогда не думала особенно много о Мэнтюнене, но когда он задрожал, это передалось мне словно зараза и всю меня будто наэлектризовали. Это было очень приятное чувство, которого я никогда раньше не испытывала. И как жаль, что это чувство вызвал именно Мэнтюнен. Потом Ева захотела домой. Она сказала, что у нее заболел живот. Виртанен провозгласил тост за всех Ев и разбил бокал (платил Мэнтюнен).
Мы вывалились в холодную синюю ночь, и Виртанен, Мэнтюнен и я пошли, распевая, через весь город, потом мы оказались в парке Кеспериа, который, темный и густой, спал около залива Тёлёвикен. Весь залив был как одно светло-красное водное зеркало до самого Сёрнеса; мы швырнули наши плащи и пальто в какие-то заросли и нырнули под деревья. Я поднялась в гору, птички уже начали чирикать то здесь то там, и слабый красный рассвет проснулся на востоке. Я радовалась до боли и протянула руки прямо вверх, позволив ногам танцевать, как они хотели, и тогда я услышала топот шагов вверх по склону, это был Олли Мэнтюнен, который пришел за мной. И я начала смеяться, потому что он был точь-в-точь как одна из папиных скульптур — очень молодой лось. Мы гонялись друг за другом вперед и назад, назад и вперед и очень веселились, а когда я позволила ему поймать меня, то вскрикнула так громко, что и на небе услыхали.
115
Известная легенда из карело-финского эпоса «Калевала» о подвигах и приключениях героев сказочной страны Калева (оп. 1835, 1849). Одна из четырех легенд, положенных на музыку знаменитым финляндским композитором Яном Сибелиусом (1865–1957) в сюите о Лемминкайнене.