На этом обстоятельстве заострил внимание такой авторитетный специалист по античной истории, как сэр Мозес Финли. Будучи марксистом, он объясняет его тем, что в древности «не было революционной передачи власти новому классу (или классам), поскольку не было новых классов». Хотя классовой борьбы и в Греции, и в Риме хватало, там никогда не происходило «подлинной смены классового базиса государства». Можно соглашаться или не соглашаться с таким «классовым» объяснением, однако не поспоришь с тем, что «античные утопии, как правило, статичны, аскетичны и иерархичны — не того сорта, чтобы пробуждать народный энтузиазм во имя прогресса»[346]. Это резко отличается не только от современных представлений, но и от средневекового телеологического понимания судьбы человечества (хотя в средневековом обществе тоже не появлялось новых классов).
Тем не менее вполне доказанная разница между античным и более поздним европейским менталитетом не мешала видным историкам, от Теодора Моммзена в XIX в. до Рональда Сайма в XX в., много писать о «римской революции», имея в виду период от Гракхов до Цезаря, то есть от поздней республики до империи[347]. Но факт остаётся фактом: этот важнейший переход никогда не рассматривался как переход от порочного старого мира к добродетельному новому. Многие римляне на самом деле полагали обратное: деспотическая империя представлялась им великим упадком по сравнению со свободной республикой. И такое суждение естественным образом вписывается в древнее представление об истории как циклическом, а не линейном и не прогрессивном процессе.
Та же циклическая модель характерна для Китая до его контактов с Европой. По словам Джозефа Нидема, также авторитетного специалиста в своей области, в Китае постоянно происходила смена династий по одному и тому же образцу[348]. Династия управляет страной, которую полагает мировой империей. Правление это — автократическое, опирающееся на класс мандаринов, выходцев из аристократии (или бюрократии евнухов). В конце концов, система теряет доверие народа; начинаются крестьянские восстания, зачастую под руководством мандаринов-перебежчиков, или же возглавляемые вожаками, которых выдвигали сами крестьяне. В соответствии с национальной идеологией подобные нарушения свидетельствуют, что династия утратила «Небесный мандат». В результате следует её падение, и на её руинах приходит к власти новая династия, чтобы править в тех же государственных формах, что и предшественники. Если угодно, можно назвать такие циклы «революциями», однако особого смысла в этом нет, поскольку они не имеют ничего общего с хрестоматийным европейским сценарием 1789–1799 гг. Бесконечный круговорот китайских переворотов представляет собой отдельную, совершенно особенную модель.
Нужно отметить отсутствие правдоподобных аналогов современной европейской модели революции и в Индии. Конечно, несколько волн мусульманских завоеваний с XII по XVI в. вызвали там серьёзные перемены: исламизацию значительной части населения субконтинента наряду с нивелированием индусской кастовой системы.
Однако подобное нивелирование не слишком напоминает позднейшую европейскую демократизацию. Не находим мы аналогов ей и в сердце ислама — на Ближнем и Среднем Востоке. Разумеется, переход халифата из рук дамасских Омейядов в руки багдадских Аббасидов (который действительно называют аббасидской революцией) представлял собой крупный сдвиг, смену власти арабских суннитских сил властью персов-шиитов[349]. Тем не менее, хотя в данном изменении присутствовал элемент милленаризма, наблюдавшийся и в европейских революциях, этого отнюдь недостаточно для того, чтобы его сравнение с событиями во Франции после 1789 г. принесло какую-нибудь пользу.
346
348