Из этого я делаю свой, «архитектурный» вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.
Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие «прусские» устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть арифметически неизбежна. Арифметика, точный расчет, регуляция времени и пространства — все это лишние напоминания о беспощадной, равнодушной бесконечности, внешней бездне, в которой обитает только смерть.
Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук «прусского короля», сам наполовину «немец», искатель арифметической простоты и логики[24]. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного «цифрового» парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.
Можно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего «я» (на Льва и Лёвушку).
Ничего похожего — Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.
Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а удвоен, удвоенно силен в своем внешне противоречивом творчестве. Он сочетает архитектурный, счетный подход с живым «акварельным» текстом, плоть которого построена на ловле мгновений. Он сочетает архитектурную вечность, которую в данном контексте можно назвать христианской, с антиархитектурной, языческой разобранностью бытия на переполненные мгновения.
Его необъятный текст многомгновенен — в идеале единомгновенен (чудесен).
Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить «Войну и мир» в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.
Я поехал посмотреть, как устроено пространство Ясной, нет ли и тут подобного синтеза?
Что же я обнаружил? Дом, рассыпающийся на видеомгновения, именно что не собранный в целое, который сначала вовсе не различим в «кремлевском» хаосе усадьбы, да и затем с трудом обобщаемый в памяти. Посекундно расчлененный, играющий предметами в «больше-меньше», разобранный на мемориальные стаканчики, дробный, странный дом.
Диагноз этой хвори прост. Без Толстого его «сакральное» место сошло со своего осевого мгновения. В нем проигрывает Лев и побеждает Лёвушка.
Я думаю, еще в детстве Толстой отмечал эти удивительные малые находки, переполненные мгновения — симметричные, обращенные разом в прошлое и будущее. Они давали ему повод грезить о глубине времени. Он занимался их тайной ловлей: пригвождал, накрывал время словом, точно сачком; под ним оставались бабочки-мгновения. Затем, доставая их одно за другим, он расширял, умножал их, разворачивая в итоге новое целое — воображаемое, большее пространство-слово.
Подходящее занятие для сироты, задавшегося целью отомстить смерти, победить смерть, растворить ее в роении корпускул, укрощенных словом частиц (дифференциалов) времени.
Лёвушка был странным мальчиком: вечно искал в окружающем пространстве свое, задумывался, умалчивал о своем. Иногда домашние называли его Диогеном.
Возможно, Николай научил его означать бабочки-мгновения словами. Позже его писательство стало переложением способности времявидения прямиком в слова. Еще позже это стало символом веры всякого русского писателя. Собирать слова вокруг осевых мгновений и так концентрировать облака (литературного, воображаемого, лучшего) времени. И в этих облаках прятаться от смерти. Не в повестях, не в книгах, все это промежуточные, профанные формы, нет, просто в облаках бессмертных слов.