Оттого так пунктуален Толстой во всей внутренней композиции «Войны и мира», в каждом портрете, списанном из его семейной хроники.
Иногда он бывает растерян, не уверен в своей «геометрической» правоте, к примеру, когда речь заходит о персонаже вымышленном, в первую очередь о несчастливом (выпадающем из чертежа) князе Андрее[28].
Порой Толстому делается страшно ввиду опасности ошибки чертежа, и он без колебаний награждает тем же страхом своих героев. Ростовы боятся брака с Волконскими (бабушкин страх); Николая Ростова берет жуть при одной мысли о сватовстве к княжне Марье, он не сразу справляется с этим своим непонятным — понятным автору — отторжением. Князя Андрея Ростовы боятся как живого мертвеца.
Самому Толстому страшно ошибиться и, наверное, не менее страшно верно все угадать, но он не отказывается от своего намерения (вернуть время). Все идет в дело — страшное и нестрашное, семейные секреты и сплетни. Юношеский роман Николая и Сони взят из жизни, он повторяет роман отца и его кузины, любимой тетки Лёвушки Татьяны Александровны Ергольской, со всеми его язвящими сердце подробностями — все должно быть включено в чертеж его романа, иначе не случится чудо, прошлое не вернется, время останется расчленено на смертные, земные составляющие.
…Иногда является сторонняя мысль: если бы мать осталась жива, что стало бы с грезами Лёвушки? Был бы он так счастлив, как загадывал, когда воображал встречу с ней? Или, напротив, отрезвился бы, избавился от грез? Почему-то кажется, что, если бы его воспитывала сама Мария Николаевна, женщина добрая, но в вопросах воспитания строгая и последовательная, достойная дочь своего пунктуальнейшего «прусского» отца, Лёвушка не вырос бы столь склонным к сентиментальным времяопрокидывающим химерам. Наверное, в этом случае женские истории не взяли бы над ним такую власть.
А так — взяли. Ведь он был тетушкин сынок: характер весьма своеобразный. Баловень — как не баловать сироту? — согреваемый ничем не сдерживаемой, определенно не материнской любовью. Он был несчастен и одновременно счастлив в спасительном кругу этой любви. Его звали Милашка, знакомые девочки играли с ним как с куклой. Он с малых лет приучен был любить «по-женски»[29] — не случайно ему так удавались женские образы, столь убедительны были характеры и самый воздух, заключенный между женских фигур: диалоги, письма, сплетни, шепоты, секреты между матерью и дочерью в спальне под пуховым одеялом.
Он очень доверял женщинам, порой боготворил их, понимая само их присутствие в жизни как волшебное (в другие времена и настроения называя их самками, отказывая им в полноте сознания), — разумеется, если женщина держит эстафету жизни, если ее лоно есть в представлении мечтателя Лёвушки место пресуществления человека. Они — ходячие храмы, в которых совершается таинство, связующее времена; они — жрицы, парки, плетущие непрерываемую нить жизни.
Вопрос: составилось бы в голове Льва Толстого подобное перевернуто-возвышенное понимание, если бы мать его оставалась жива?
Я помню, как в процессе тотальной расшифровки чертежей романа «Война и мир» внезапно обнаружил, как много в нем вязания, плетения и шитья. Большей частью опосредованного, но иногда прямо явленного, реального. А ведь это те же чертежи, только женские; роман наполовину состоит из этих дамских кружев[30].
Вспомним: в первой же сцене романа в гостях у Анны Шерер вышивает маленькая княгиня Елизавета Болконская, жена князя Андрея. И, попутно со своим видимым вышиванием, выводит, связывает, плетет нечто невидимое, но очень важное на полотне жизни своей золовки, княжны Марьи Болконской. Именно так: маленькая княгиня не просто шьет, но своей иголкой и ниткой пытается пришить княжне Марье жениха[31].
Толстовские «женские» чертежи многочисленны, многослойны, окрашены чувством, означены настроением любви и неприязни, знаками плюс и минус.
Вот пример со знаком минус: Жюли Карагина, героиня, очевидно неприятная Толстому; Лев Николаевич не упускает возможности указать на ее красную шею, пудру и злословие. Что такое ее плетение? Приходит час испытания, Наполеон подступает к Москве, и мы видим Жюли в салоне: она щиплет корпию[32]. То есть буквально, видимо — не соединяет нити бытия, но разделяет их, рвет ткань мира на кусочки. Работает на войну.
Вяжет Наташа у постели раненого князя Андрея[33], и, пока вяжет, его жизнь продолжается, прядется, плетется. Тут все как будто со знаком плюс. Но вязальщица прервалась на мгновение, клубок упал и покатился в темноту — и немедленно князю приходит на ум мысль о смерти. И с этого мгновения начинается его умирание, а ведь перед этим он как будто выздоравливал, возвращался к жизни.
28
У князя Андрея — единственного из главных героев «Войны и мира» — нет прототипа. За это он наказан неопределенностью, сомнениями автора в его судьбе. Толстой в разных вариантах романа то убивает его, то спасает, то вновь убивает.
29
Это рождало многие галлюцинации, в том числе подозрения Толстого в бисексуальности. Подобной теорией в последние годы была увлечена ревнивая Софья Андреевна, подозревая мужа в греховной страсти к статным и красивым мужчинам (почему-то на букву «Ч» — Чехову и Черткову). Не верится, однако, что Толстой был бисексуален. Скорее, ему была свойственна детская любовная всеядность — именно детская, Лёвушкина, которую он не изжил во взрослом возрасте, как не изжил собственно Лёвушку.
30
К ним нужно добавить и пасьянсы. Трудно писать о пасьянсах — нужны картинки, перекрещения, схемы, пути, которыми ходят одушевленные карты. Толстовские пасьянсы очень важны: они мигают в книге как светофоры, направляя героев то одной, то другой дорогой. Всё знают карты; в каком-то смысле они есть те самые многознающие тетушки, которым так верит Лёвушка.
31
Она пришивает ей Анатоля Курагина, беспутного imbecil’а (дурня), о чем попросил отец Анатоля, князь Василий, фрейлину Анну Шерер в первых строках романа. Плетение-вязание начинается сразу. И пришивание срабатывает. В декабре того же 1805 года дурень Анатоль является в Лысые Горы свататься к несчастной княжне. Мы помним это сватовство, помним его жестокие повороты и блики, но не помним той тонкой нити, которая притянула Анатоля к Марье. И это только первый стежок, видимое шитье, производимое маленькой княгиней, между тем вокруг нее уже жужжат во множестве невидимые веретена — кружки гостей в салоне Шерер. Толстой прямо называет их веретенами, Анну Павловну Шерер — хозяином прядильной мастерской. Так начинает прясться тонкая ткань романа, так он прядется и далее, до самого конца.