«Война и мир», том II, часть IV, главы от третьей и далее — знаменитая отрадненская, ростовская охота; мир очевидно погружен в воду: «как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движение, которое было в воздухе, было тихое движение сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана». Лучшее состояние стихий для очарованного Лёвушки. Он отправляется на счастливую охоту — с Наташей, которую, кстати, не особенно рады видеть настоящие охотники. Да разве могут они возразить колдуну Лёвушке?
Далее — пять глав одна другой лучше: о погоне за волком, потом за зайцем, потом с гитарой у дядюшки, потом этот странный танец Наташи, дикий, древний, совсем не тот, что был снят в советском кино, нет, у Лёвушки эта пляска совершается в другом, языческом времени. И так — в этом другом времени — водное волшебство длится до самой ночи, темной и сырой, мокрой, бархатной, — до возвращения домой, когда внезапно Наташе приходит в голову мысль, что она никогда не будет счастлива так, как теперь.
Здесь и теперь: в помещении этого полноводно-протяженного мгновения. Оно никогда не должно перемениться, уступить место следующему: так счастлива Наташа в это мгновение.
И еще Святки, сразу вслед за этим языческим охотничьим счастьем — тут уже водная стихия Лёвушки окончательно берет верх над «немецким» расчетом большого Толстого. Сентябрьские охотничьи хождения вослед микроскопическим каплям мги и тумана переходят в зиму. Наверное, Лёвушка не хочет просыпаться, возвращаться из-под своей волшебной воды в скучный «немецкий» воздух, стоящий кубами по эту сторону страницы.
Все в толстовских Святках о воде. Вода обратилась в снег; тем лучше — из снега Лёвушке проще слепить иной мир. В ясном сознании того, что творит, он противопоставляет этот снежный — водный, нижний — мир христианским небесам.
Сцены Святок прописаны у него демонстративно язычески.
Путешествие героев «под воду» начинается почти незаметно, в скуке и незнании, в пустом хождении Наташи по пустому дому[36]. Есть, однако, «потребность какого-нибудь ознаменования этого времени». От скуки Наташа начинает переменять святочные обряды — у нее, колдуньи, есть право менять эти обряды, только от этого вдвое скучней самой колдунье. Начинаются страдания во времени и пространстве (подавай ей жениха здесь и сейчас), затем странные, как будто детские разговоры о времени, но на самом деле не вполне детские, толстовские разговоры, в которых открывается его сокровенный взгляд на свойства и природу времени[37] — и так до того момента, пока не делается ясно, что целью разговоров является бегство от этого времени. Куда? В воду — на Святки только и делают, что смотрят воду, слушают воду, — в снег, в иное время. И вот уже все быстрее разворачивается движение, путешествие по снежной дороге неведомо куда, будто бы к соседям в Мелюковку, но никакая это не Мелюковка, а другое царство, — снежное Наташино царство[38].
…Но она ведьма! Ей свойственна женская жестокость, она играет в кошки-мышки с женихами, смеясь, разрешает себе любить нескольких мужчин разом; она определяет Соню пустоцветом — приговор тем более ужасный, что история Сони и Николая взята из жизни, стало быть, это отзывается приговором прототипу Сони, любимой тетушке Толстого.
Сам Толстой задним числом выносит тетушке этот ужасный приговор.
И это возможно, потому что здесь их царство — детское, женское, жестокое, с горячими любовью и ненавистью, с легкостью тасуемыми мгновением и вечностью.
Такова Наташа, таков же и Лёвушка. Они отчасти одно и то же; неслучайно Лев Николаевич Толстой в ответ на вопрос: «С кого вы писали Наташу?» отвечал порой: «С себя. Наташа — это я».
Это важный вопрос, о прототипе Наташи, недаром столько находилось кандидаток на роль Наташи. В самом деле, если для Толстого так важно было найти для всякого своего героя реальный прототип из семейной хроники — кто такая Наташа? Она не может быть списана «мозаично»: слишком целен ее образ. И прототип ее не Лёвушка; Толстой мог сообщить ей свои детские мысли и даже самые заветные «философские» максимы (об устройстве времени), и все же не он ее базовый, исходный прототип.
Я никогда не слышал, чтобы Наташу сравнивали с сестрой Толстого, Марией. Он звал ее Машинькой, так писал в дневнике и письмах. Наташа — Машинька? Невероятно, непохоже. И все-таки появляется эта странная мысль.
36
Тут выясняется окончательно, что Наташа ведьма. Слоняясь по исчезнувшему дому, она проверяет над всеми свою странную власть. Все подчиняются ей беспрекословно; иначе и быть не может: здесь ее царство. Лёвушка наслаждается ее всевластием (потому что это и его колдовское всевластие, это его дом), он так и пишет: «…обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, Наташа вошла в залу, взяла гитару…» и проч. Что же это за власть? Несомненно, волшебницы, колдуньи, ведьмы. Она спрашивает у шута Настасьи Ивановны, что от нее родится? «Блохи, стрекозы, кузнецы», — без запинки отвечает шут. Как же не ведьма? Наташа и сама это знает, ей скучно оттого, что в очередной раз повторяется эта очевидная истина.
37
Здесь звучат самые заветные слова Наташи о вечности: «— Отчего же трудно представить вечность? …Нынче будет, завтра будет, всегда будет, и вчера было, и третьего дня было…» («Война и мир», II, IV, X.) Тут говорится о протяжении мгновения, о раскрытии его; так отворяет крылья бабочка времени, которую с детства ловит Лёвушка. Ловит здесь, в Ясной (в Отрадном), где ему нужно отворить в мгновении вечность, нужно спастись. Это религиозное действие, надобность которого определяет церковь, выдуманная братом Николаем, знаменитое «муравейное братство». Лёвушка принадлежит этой церкви, исповедует эту веру. Вот и Наташа, разговаривая о времени, вдруг вспоминает, как они веровали в детстве: помолились, чтобы снег во дворе сделался сахаром, и тут же бросились пробовать: не помогла ли молитва, не стал ли сладок снег?
38
Перевернутое, святочное царство. «На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело». («Война и мир», II, IV, XI.).