Выбрать главу

Для магии роль будет следующей. Речь идет об изображении страсти, завораживающее исступление которой нельзя принять без зазрения совести. Она кажется варварской в своих последствиях. Она воспрещается Церковью как грех; а разумом как губительный избыток. Вот почему восхищаться ею мы сможем только в том случае, если ее освободим ее от всякого рода видимой связи с человеческой ответственностью.

Вмешательство приворотного зелья, подействовавшего роковым образом и даже выпитого по ошибке, оказалось теперь необходимым (Томас, стремящийся уменьшить роль этой магической «хватки», обречен сделать меньшую нечеловеческую страсть более приемлемой в глазах моралиста; уступая в этом Берулю, он окажется первым ответственным за деградацию мифа).

Но что же тогда представляет собой приворотное зелье? Оно – алиби страсти. Это то, что позволяет влюбленным сказать: «Вы видите, что я ни при чем; вы видите, что оно сильнее меня». И вместе с тем мы видим, что в силу этой обманчивой фатальности все их поступки направлены к смертной участи, которую они любят в некотором роде с ухищренным решением, с тем более безошибочной хитростью, способной уклоняться от осуждения. Наши наименее просчитанные действия иногда оказываются наиболее эффективными. Камень, брошенный, «не целясь», попадает прямо в цель. По правде сказать, мы стремились к этой цели, но сознание не успело вмешаться и сдержать спонтанный жест. Вот почему самые прекрасные сцены Романа есть те, которые авторы не сумели истолковать, и которые они описывают как полностью невинные.

* * *

Не было бы мифа, не было бы романа, если бы Тристан и Изольда могли сказать, какой конец они готовят всей своей глубокой, глубинной бездной воли. Кто посмеет признаться, что желает Смерти? Что он питает отвращение к смутившему его дню? И что он ожидает всем своим существом уничтожения своего существа?

Некоторые поэты гораздо позже осмеливались на подобное возвышенное признание. Но толпа говорит: они – безумцы. И страсть, которой романист желает польстить слушателю, кажется, по обыкновению, более слабоумной. Вряд ли ее когда-нибудь признают в своем несомненном избытке, в смерти, ее проявляющей по ту сторону возможного раскаяния!

Некоторые мистики сделали большее, нежели признание: они изведали и объяснились. Но если бы они противостояли «темной Ночи» с наиболее суровой и ясной страстью, то посредством веры обладали бы залогом того, что вся личностная и «светлая» Воля заменит их собственную. Тогда это был бы не безымянный бог приворотного зелья, слепая силы Небытия, но Бог, обещающий свою благодать и «живое пламя любви», вспыхивающей в «пустынях» Ночи.

Сам Тристан ни в чем не может сознаться. Он проявляет нежелание хотеть. Он заключает в себе непроверенную, неоправданную истину, познание которой он с ужасом отвергает. Он держит свое извинение наготове, и оно его обманывает лучше, чем кто-либо иной: это яд, который его «испрашивает силой». И тем не менее, избрав подобное предназначение, он его желал и приветствовал темным и властолюбивым согласием, всячески предавшись его воздействию вплоть до безнадежного побега в возвышенном заигрывании со своим изгнанием! И даже если он отрицает последнее, оно важно для образцового значения его жизни. Причины ночи не те же самые, что и у Дня, они не сообщаемы Дню[8]. Они его презирают. Тристан сделался узником исступления, перед которым бледнеют всякая мудрость, всякая «истина» и сама жизнь. Оно – по ту сторону нашего счастья и наших страданий. Оно устремляется к высшему мгновению, когда полное блаженство погружается в пучину.

* * *

Словами Дня невозможно описать Ночь, но «ученая музыка» не нарушила того желания, от которого она проистекает. Вставайте же, звонкие грозы смерти Тристана и Изольды!

Старинная и тягостная мелодия, как говорит герой, твои печальные звуки достигли меня в вечерних ветрах, когда в далекое время возвещали сыну смерть отца. В зловещем рассвете ты искала меня, все больше и больше тревожась, когда сын узнал об участи матери… Когда мой отец породил меня и умер, когда моя мать дала мне увидеть день на издыхании, старинная, томная и печальная мелодия тогда доносилась до их слуха. Однажды она спрашивала меня, и вот она снова говорит со мной. Для какой судьбы я рожден? Для какого предназначения? Старинная мелодия мне повторяет: «Чтобы желать, и чтобы умереть! Чтобы умереть, желая!»

Он может проклинать свои светила, свое рождение, но музыка, поистине, очевидна, и она всеобъемлюще воспевает нам прекрасную тайну: это он, кто желал своей судьбы; это ужасное приворотное зелье, обрекшее меня на мучение, это я, я сам его составил… И я его испил большими глотками наслаждения!..

вернуться

8

В драме Вагнера, когда король застает врасплох возлюбленных, Тристан отвечает на его мучительные вопросы: «Эту тайну я не могу тебе раскрыть. Ты никогда не узнаешь, о чем спрашиваешь». И позже, когда он умирает: «Я не остался на месте своего пробуждения. Но где я сделал для себя пристанище? Я не могу сказать… Это было место, где я находился всегда, и куда я уйду навсегда: огромная империя вечной ночи. Там, в бездне, нам дано единственное знание: божественное, вечное, изначальное забвение… О, если бы я мог об этом говорить! Если бы ты мог меня понять!»