Ирония положения Толстого заключалась в том, что и ближним и дальним граф был нужен как богатый человек. Деньги были нужны не только семье. К нему шли люди со всей страны, но чаще всего они просили не духовного совета, как он бы хотел, а материальной помощи. Подавляющее большинство писем и словесных просьб были просьбами о деньгах. Напрасно он несколько раз публиковал в газетах письма с напоминанием, что отказался от собственности и прав на сочинения.
Русский «досужий» класс не сумел стать ни экономической силой, ни политической, но ему суждено было быть силой литературной и философской. Собственность пришла на подмогу не экономике, а культуре. XIX век в Европе был временем бурного экономического и параллельного ему гражданского роста. Граждане вели напряженную и в конце концов успешную борьбу за расширение своего участия в делах государства. У нас же в это время создавались «Мертвые души», «Записки охотника», «Отцы и дети», «Война и мир», «Господа Головлевы», «История одного города». Все это написано собственниками-аристократами. Внутренняя свобода, давшая взлет свободе творчества в дореволюционное время, оказалась сильнее цензуры, сильнее законов экономики и общества. Русская литература заняла одно из ведущих мест в мировом творческом процессе и продолжает оказывать влияние на другие культуры. Монархическая политическая система, ставившая сословный порядок выше идеи развития, была для литераторов предметом критики. Собственность, будучи частью этой системы, не стала символом гражданства, права и участия в делах общества; не получила доброго имени ни как идея, ни как институт. Для одних она была легитимным механизмом удержания господствующего положения, для других – свидетельством глубокой несправедливости общественного порядка.
«Слова „моя лошадь“ относились ко мне, живой лошади, и казались мне так же странны, как слова „моя земля“, „мой воздух“, „моя вода“… Люди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать или не делать чего-нибудь, сколько возможность говорить о разных предметах условленные между ними слова. Таковы слова: мой, моя, мое, которые они говорят про различные вещи, существа и предметы, даже про землю, про людей и про лошадей. Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один говорил: мое. И тот, кто про наибольшее число вещей, по этой, условленной между ними игре, говорит: мое, тот считается у них счастливейшим. Для чего это так, я не знаю, но это так» (Лев Толстой, «Холстомер»).
5. Попытка поделиться
К западу от российских границ политическая игра состояла в том, чтобы распространять действие прав собственности и равенства перед законом на все большее число людей – просто чтобы удержать власть. В России эта игра подразумевала ставку на то, что небольшая группа «лучших людей», получившая все блага и гарантии, поможет удержать власть своим покровителям. Эти люди обладали свободой, образованием, собственностью и безнаказанностью. Они могли зарабатывать, творить и путешествовать. Но их отношения с обществом были не проясненными в правовом смысле и отчужденными в человеческом отношении.
Русский был хозяином над русским, собственники и предметы их собственности говорили на одном языке, ходили в одну и ту же церковь. Разделение было сословным, но настолько глубоким, что заставляло чувствительных и образованных русских, принадлежавших к «правящему классу», как бы он себя ни определял, ощущать себя чужими в родной стране. Это чувство живо в русской публицистике и литературе со времен Петра Чаадаева до наших дней. «В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников… У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому, что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда» (Чаадаев). «Трудно схватить общее выражение Петербурга. Есть что-то похожее на европейско-американскую колонию» (Гоголь). «Просвещение и общество, принявшее его в себя: оба носили на себе какой-то характер колониальный» (Хомяков)[217].
Русские собственники были главными критиками власти и сами же были властью, которая ставила собственный образ жизни во главу угла всей национальной политики. Во многом именно поэтому реформы проводились с большим опозданием – кому же хочется реформировать самих себя. Результаты преобразований не успевали сказаться. Ни запоздалое развитие инфраструктуры и промышленности, ни крестьянская реформа, ни попытка преобразовать общинную собственность в частную, предпринятая накануне крушения империи, так и не создали широкий класс людей, способных отстоять свои частные интересы в политическом торге с монархией. А дворянская элита – в чем она виновата? Не то чтобы эти люди осознанно держались за власть и собственность. Они просто могли себе позволить не делиться ни тем, ни другим.