Вот они, эмоции при выступлении в крестовый поход, великое коллективное потрясение, причиной чему — вооруженное паломничество в Иерусалим. Но теперь король и его родственники уходят, а народ остается, — его поход сводится к участию в церемонии и шествии. А уходящие обливаются слезами: мужественное, но слезливое Средневековье. Мы еще увидим, что Людовик, король слез, окажется к тому же и королем скорби непролитых слез[622].
В тексте Менестреля чувство обретает личное звучание, а сцена становится интимной, как в диалоге между матерью и сыном:
Но королева-мать не покидала его и шла вместе с ним три дня, несмотря на его возражения. И тогда он сказал ей: «Нежно любимая матушка, заклинаю вас, немедленно возвращайтесь. Я оставил на вас троих детей, Людовика, Филиппа и Изабеллу, и управление Французским королевством, и твердо знаю, что дети будут окружены заботой, а королевство будет в надежных руках». Тогда королева ответила ему со слезами: «Нежно любимый сын, разве сердце мое выдержит нашу разлуку? Ему надо быть тверже камня, чтобы не разорваться пополам, ибо о таком сыне, как вы, любая мать может только мечтать». С этими словами она упала без чувств, а король поднял ее, обнял и с плачем простился с ней, и братья короля вместе с их женами, плача, простились с королевой. А королева снова упала в обморок, а придя в себя, сказала: «Нежно любимый сын, сердце мне вещает, что больше я вас не увижу». Так и случилось, ибо она умерла, не дождавшись его возвращения[623].
Невозможно воспроизвести здесь все эпизоды из этой «Истории Людовика Святого» в анекдотах. Поэтому я опускаю краткое описание путешествия в Эг-Морт, морское путешествие и пребывание на Кипре.
Но вот один интересный эпизод, который после известной проверки кажется аутентичным, но о нем говорится только у Менестреля[624]. Весна 1249 года. Крестоносцы отправляются с Кипра в Египет:
И тогда король повелел, чтобы все взошли на свои корабли, и это было исполнено. И он послал всем капитанам запечатанные письма и запретил им читать их до выхода из порта. И, выйдя, все капитаны сломали печати на письмах короля и прочли, что король повелевает им всем идти в Дамьетту, и тогда они приказали матросам держать путь туда[625].
Данный эпизод без обиняков вводит нас в атмосферу секретности, которой отныне будет окутана стратегия. В 1270 году Людовик Святой возобновит эту игру в секретность места назначения. В 1249 году выбор был между двумя направлениями: Египет или Палестина. В 1270 году ожидание было еще более напряженным: предвиделась высадка на востоке, выбор лежал между Карфагеном и Тунисом. Надо думать, что в Средиземноморье Людовику Святому приходилось действовать в окружении шпионов и секретность, не будучи, конечно, изобретением XIII века, стала, как правило, и в военной, и в мирной обстановке оружием главнокомандующих.
Следующая сцена — высадка. О ней повествует Жуанвиль, да и Менестрель ее неплохо описывает. Вот их параллельные тексты, живое свидетельство одного и переделка, на сей раз серьезная, неких сведений в исторический рассказ другим.
Менестрель повествует, что к порту Дамьетты было не подступиться, что мусульмане осыпали приближающиеся корабли христиан дождем стрел и «христианам пришлось остановиться».
И когда король увидел, что христиане остановились, он пришел в страшную ярость. Он оттолкнулся и прыгнул в море с щитом на шее и копьем в руке; вода была ему по пояс, и он, слава Богу, выбрался на берег. Он вступил в бой с сарацинами и доблестно сражался. Потрясающее это было зрелище. И когда христиане увидели, что сделал король, они тоже прыгнули в море и, выбравшись на сушу, с криками Монжуа[626] вступили в сражение и убили столько (врагов), что и сосчитать невозможно, и все новые и новые крестоносцы сходили с кораблей[627].
О том же, но гораздо талантливее, повествует и Жуанвиль.
Когда король услышал, что знамя святого Дионисия на суше, он широким шагом пересек корабль, и, хотя легат, постоянно бывший при нем, не пускал его, король прыгнул в море и оказался по плечи в воде. И со щитом на шее и со шлемом на голове и с копьем в руке он направился к своим людям, стоявшим на берегу моря. Выйдя на сушу и увидев сарацин, он спросил, что это за люди, и ему сказали, что это сарацины, и тогда он взял копье под мышку и, держа перед собою щит, устремился на сарацин, так что благородные люди, бывшие с ним, не смогли его удержать[628].
624
Я не приводил его в ч. I, так как к свидетельствам Менестреля следует относиться осторожно. Но это интересный источник в плане поведения, ментальности и интересов людей ХIII века.
626
В Средние века каждый рыцарь имел собственный воинский клич, который возглашался им самим и подчиненными ему людьми во время сражений. Этот клич мог быть родовым, включающим имя владельца (например: «Де Куси с красным львом!»), или личным, с упоминанием дамы сердца. Бывали кличи простых рыцарей и титулованных, герцогские и королевские. Особым, обладающим определенным сакральным смыслом, подобно орифламме (см. ч. I., гл. IV, примеч. 2), был королевский (в данном случае принадлежащий равно монарху и королевству) клич «Монжуа!» («Montjoie!»), или, полностью: «Монжуа и Сен-Дени!» («Montjoie et Saint Denis!»), обращенный к святому Дионисию, небесному патрону Франции и династии Капетингов. Происхождение этого клича не вполне ясно. Впервые он зафиксирован в хронике под 1119 г. в форме «Монжуа!». Добавление «и Сен-Дени!» появилось лишь в XIV в., став исключительно королевским военным кличем, тогда как без него или с другими дополнительными словами он оставался военным кличем различных ветвей дома Капетингов — Бурбонов, герцогов Бургундских из династии Валуа и др. По одной, не очень надежной, версии, слово «монжуа» происходит от латинского «mons gaudi» — «гора радости»; имеется в виду возвышенность под Парижем (не вполне ясно какая), откуда открывался вид на «Гору Мучеников» (лат.