Потом я позвал монсеньера Гийома, моего священника, которому было многое ведомо, и он истолковал мне видение. И он сказал так: «Сир, вот увидите — завтра король станет крестоносцем». Я спросил, отчего он так думает; и он сказал, что думает так по причине увиденного мною сна; ибо сорочка из алой саржи означала крест, который был алым от крови, пролившейся из тела, рук и ног Господа. «А то, что сорочка была из реймсской саржи, означает, что поход едва ли будет удачным, и вы это, даст Бог, увидите»[841].
Но, читая Жуанвиля, задаешься вопросом, что же (сознательно или подсознательно) было его предметом: король или он сам? Что перед нами: биография или автобиография? Если бы Жуанвиль предварительно написал какие-нибудь «Мемуары» и особенно если бы это были в основном воспоминания о Людовике, то эти сомнения по части героев могли бы разрешиться. Новая редакция, выполненная по повелению королевы Жанны, не устранила бы полностью автобиографический (вероятно) характер предшествующей версии. Однако веского аргумента в пользу этой гипотезы до сих пор нет. Как бы то ни было, следует считаться с неуместным, но упорным присутствием Жуанвиля в сочинении, пусть даже основанном в значительной степени на личных свидетельствах сенешала, но заголовок которого, по условиям заказчика, гласит: «Святые речения и благие деяния нашего святого короля Людовика». М. Перре подсчитала, что «Жуанвиль выступает в 73 процентах параграфов, выделенных современными издателями в его тексте», и показала, «что он настолько увлечен своими отношениями с королем и в то же время так навязчиво ставит себя в центр повествования, что рассказ порой теряет ясность; непонятно, действительно ли он участвовал в том или ином эпизоде и что именно он включает в это объединяющее мы: одного лишь короля или себя и короля»[842].
В отличие от биографов-клириков Жуанвиль писал по-французски, и король у него говорит на языке, на котором он действительно изъяснялся, — тоже по-французски. Таким образом, были ли его речения точно сохранены Жуанвилем или же он вложил в королевские уста то, что случилось (или хотелось) услышать, но «подлинную» речь короля мы слышим именно у Жуанвиля, да еще в «Поучениях», нормативном тексте, в котором Людовик сам обращается к сыну и дочери.
Что касается запутанной «авто-эксо-биографической» ситуации, весьма тщательный анализ которой дал М. Зенк, то она прежде всего проистекает из того, что Жуанвиль «первым из пишущих по-французски заговорил от первого лица»[843], — знамение времени, ибо XIII век — эпоха «перехода от лирической поэзии к поэзии личной». В этом «Житии» тесно переплелись автобиография и биография «другого». Людовик Святой удивительно легко образует «сиамские» пары: то его не оторвать от матери, то с ним не прочь слиться Жуанвиль.
Похоже, Жуанвиль с самого начала книги упивается этой новизной письменной традиции, провозглашая неразрывное единство я и мы:
Во имя всемогущего Бога я, Жан, сир Жуанвиля, сенешал Шампани, повелел написать[844] житие нашего святого короля Людовика, то, что я видел и слышал на протяжении шести лет, когда я был вместе с ним в заморском паломничестве и после, когда мы вернулись. И прежде чем я поведаю вам о его великих деяниях и его доблести, я расскажу вам, что я видел и слышал из его святых речений и благих поучений[845]…
Поскольку мы ищем Людовика Святого в зеркальных отражениях, то не участвовало ли воображение сенешала, самым волнующим и изощренным образом, в создании иллюзии, в реальность которой Жуанвиль заставлял поверить себя и своих читателей?
Жуанвиль смешивает автобиографические сведения, ретроспективный взгляд от первого лица на короля и ретроспективный взгляд от первого лица на самого себя…. Можно думать, что представленный Жуанвилем образ короля, плод его личных эмоций, отражает и образ самого автора и что весь его текст функционирует в виде множества фрагментов, в которых личность короля получает эксплицитное раскрытие одновременно с личностью самого Жуанвиля, в непринужденной беседе двух людей, проливающей свет на обоих[846].
842
843
См. также замечательную, цитированную выше статью: