Один анекдот, относящийся ко времени пребывания в Святой земле, прекрасно раскрывает в шутливой форме (одной из целомудренных форм признания) эти тайные мысли сенешала. Однажды Людовик разбил лагерь близ Акры. Прошла толпа паломников, армянских христиан, шедших в Иерусалим, заплатив дань окружившим их сарацинам:
Я пошел к королю, который в это время сидел в шатре, прислонившись к опоре; и он сидел на голом песке, не постелив на него ковра. Я сказал ему: «Сир, там целая толпа из Великой Армении; они следуют в Иерусалим и просят меня, сир, чтобы я показал им святого короля, но мне еще не хочется целовать ваши останки»[850].
Вот пример того, что один только Жуанвиль сообщает нам о короле, — одна из его привычек, одно из его обычных состояний, чем, как правило, пренебрегают агиографы, и что, тем не менее, точнее всего воссоздает живую личность Людовика: он любил сидеть на земле.
Один такой пример мы уже приводили. А вот и другие: Людовик, как правило, позволял своим советникам решать проблемы людей, обращавшихся с жалобами или просьбами (их становилось все больше) к королевскому правосудию. Но ему нравилось также «разгружать» их от наплыва истцов, и он помогал им, сам принимая некоторых просителей, порой препоручая их своим помощникам, порой сам решая их дела.
И, вернувшись из церкви, он послал за нами и, сев на пол у своего ложа, усадил нас всех вокруг себя и спросил, нет ли чего такого, что невозможно уладить без него; и мы назвали ему этих людей, и он повелел послать за ними[851]….
Сюда же относится и знаменитая сцена под венсеннским дубом:
Много раз летом случалось так, что он отправлялся после мессы посидеть в Венсеннском лесу; он прислонялся к дубу, а мы рассаживались вокруг него. И все, у кого были дела, беспрепятственно приходили поговорить с ним, ибо привратников там не было[852]….
Но то, что стало легендой Венсенна, случалось и в саду королевского дворца в Париже, и Жуанвиль и здесь обращается к одному из своих излюбленных мотивов: королевскому одеянию:
Я видел несколько раз летом, как он приходил в парижский сад, чтобы улаживать дела своих людей, одетый в камзол из камлота, в сюрко из тиртена без рукавов, в плащ из черной тафты вокруг шеи, с тщательно расчесанными волосами до плеч и в шляпе из белого павлина. И он повелевал расстелить для нас ковры, и мы садились вокруг него, а все люди, пришедшие к нему по делу, окружали его. И тогда он улаживал их дела именно так, как уже говорилось, когда речь шла о Венсеннском лесе[853].
Об этой черте, свидетельствующей о смирении, а быть может, и о некой физической привычке (король сидит на земле в окружении группы людей), сообщает только Жуанвиль. И у историка возникает редкое и, без сомнения, обманчивое ощущение (да, никак, это Христос среди апостолов?), но, используя все свое мастерство критика, он в конце концов справляется с ним, с гордостью заявляя о достоверности свидетельства, о том, что перед ним «подлинный» Людовик Святой. Он пытался внушить себе: «Вот оно, Жуанвиль не мог этого выдумать, так оно и было, именно таким должен быть Людовик Святой…» Читая Жуанвиля, нередко испытываешь такое ощущение, тем более что, страстно желая воскресить в своей памяти Людовика Святого таким, каким он его действительно знал, правдиво и без прикрас, сенешал порой не щадит ни себя, ни короля.
Он нередко показывает, как его грубо обрывает или дразнит (как это его развлекает!) тот Людовик, который любит поучать, и забавляется тем, чтобы подразнить, но беззлобно, наивного сенешала, который боится разонравиться, и не из корысти, а просто опасаясь быть оскорбленным в своей привязанности. Жуанвиль, судя по его воспоминаниям, являл при Людовике Святом живописный дуэт с другим приближенным короля, каноником Робером де Сорбоном, основателем коллежа для бедных парижских студентов теологии, который превратился в Сорбонну, — это был неразлучный дуэт, союз преданных и пылких обожателей короля, но в этой любви они были соперниками, ревниво следя, чтобы один не получил больше знаков уважения и дружбы, чем другой. Людовик, похоже, коварно играл на этой ревности, находя удовольствие в том, чтобы, на радость двора, распалять двоих придворных.
852
Ibid. P. 34–35. Разумеется, эта сцена служит тому, чтобы еще усилить контраст между свободным доступом к личному правосудию короля и препонами, которые воздвигались между просителями и все более громоздким судебным аппаратом; это уже заметно при Людовике IX и гораздо больше при Филиппе Красивом, в период правления которого Жуанвиль писал свою «Историю». Это идеализированная модель прямого, личного монархического правления, с которой познакомился юный Жуанвиль и которую он противопоставляет современной ему модели бюрократической монархии, действенность которой он, одолеваемый старостью и ностальгией по прошлому, сильно умаляет и за которой, как ему кажется, исчезает личность короля.