Выбрать главу

В реке плавает великое множество рыб: усачи, лини, прожорливые щуки, серебристые карпы, вкуснейшие окуни в красных плавниках, скользкие угри и огромные осетры весом в сто пятьдесят, а то и более килограммов (им досаждают мелкие миноги, и осетры заплывают в реку).

На берегу реки покоятся руины виллы Станьо, когда-то она была весьма велика, а теперь ее почти полностью смыли волны. А в месте слияния Стироне и Таро расположилась, купаясь в солнечных лучах, уединенная вилла Фонтанелле. Там же, где главная дорога пересекает дамбу, лежит хозяйство Рагаццола, а на самом севере того края, в самом низком месте, — деревня Фосса. Невдалеке же от слияния Таро и речки Ригозы стоит средь зарослей ольхи и тополей смиренная в своем одиночестве крохотная вилла Ригоза. А между всеми этими зелеными виллами расположилась Роккабьянка…»

Я перечитываю эти строки, написанные нотариусом Франческо Луиджи Кампари[3], и сам себе кажусь персонажем рассказываемой им сказки, ведь и я родился «в купающейся в солнечных лучах уединенной вилле».

Однако маленький мир моего Малого мира не здесь. Он вообще не находится в каком-то строго определенном месте. Городок, в котором разворачивается действие, — не что иное, как черная точка, она перемещается вверх и вниз по течению реки на том куске земли, что помещается между По и Апеннинами, а вместе с ней плывут все ее Пеппоне и все Шпендрики. Но ощущение этого места таково. И пейзаж похож. А в подобных городках достаточно остановиться на минутку на дороге и оглянуться на какую-нибудь усадьбу, утопающую в кукурузе и конопле, и история рождается в голове сама.

История первая

Мы жили в Боскаччо, в Низине По: отец, мать, одиннадцать моих братьев и сестер и я. Я был самым старшим, мне только-только исполнилось двенадцать, а Кикко был самым младшим, ему было не больше двух. Каждое утро мама вручала мне корзину хлеба и узелок яблок или каштанов. Отец выстраивал нас в линейку на гумне, мы хором читали «Отче наш» и шли себе с Богом, а возвращались на закате.

Поля наши простирались до горизонта. Можно было целый день идти и не дойти до границ наших владений. Наш отец не сказал бы ни слова, если бы мы вытоптали три сотки колосящейся пшеницы или опрокинули бы ряд виноградных лоз. Но мы все время забредали в чужие владения, и хлопот с нами было немало. Даже двухлетний Кикко со своим крошечным красным ротиком, огромными глазами с длинными ресницами и кудряшками на лбу, как у ангела, и тот ни разу не промазал по утке, если он замечал ее на своем пути.

Каждое утро, как только мы уходили, на нашем дворе появлялись старухи с сумками, полными забитых кур, уток и цыплят, и наша мать отдавала живую птицу за каждую загубленную.

На наших полях копошилось в земле не меньше тысячи кур, но если нужно было парочку засунуть в кастрюлю, то приходилось покупать их на рынке.

Мать качала головой, но продолжала, не говоря ни слова, выменивать живых уток на забитых. Отец с мрачным лицом ерошил усы и допрашивал женщин, кто именно из нас кинул камень.

Если женщины утверждали, что это был малыш Кикко, отец заставлял пересказывать всю историю подробно по три-четыре раза: как он кинул камень, большой ли камень, с первого ли раза попал.

Это я потом уже узнал, много времени спустя. Тогда мы и не думали об этом. Помню только, что однажды я послал Кикко на утку, расхаживавшую с самым дурацким видом по какой-то куцей лужайке. Мы с остальными десятью спрятались за кустом, и тут я увидел шагах в двадцати от нас отца, он курил трубку под большим дубом.

Когда Кикко расправился с уткой, отец сунул руки в карманы и ушел, а мы с братьями возблагодарили Бога.

— Он ничего не заметил, — сказал я ребятам шепотом. Разве я мог тогда понять, что отец все утро ходил за нами по пятам, прячась, как вор, только для того, чтобы посмотреть, как Кикко бьет по уткам.

Впрочем, меня куда-то не туда занесло, — это болезнь всех людей, у кого накопилось слишком много воспоминаний.

А хотел я рассказать о том, что в Боскаччо никто никогда не умирал. Дело, наверное, было в удивительном воздухе, которым мы там дышали.

В Боскаччо казалось, что двухлетний ребенок просто не может заболеть.

Но Кикко заболел, и заболел серьезно. Однажды вечером мы возвращались домой, и он вдруг лег на землю и заплакал. Потом он перестал плакать и заснул. Он никак не хотел просыпаться, так что мне пришлось взять его на руки.

Кикко весь горел, и нам стало страшно. Солнце село, небо было черным и красным, тени уже стали совсем длинные. Тогда мы оставили Кикко на траве и понеслись к дому в слезах и крике, как если бы нас гнало что-то ужасное и таинственное.

— Кикко спит и горит во сне! У Кикко огонь в голове, — прорыдал я, как только оказался перед отцом.

Мой отец, и я это хорошо помню, ни слова не говоря, снял со стены двустволку, зарядил ее и сунул под мышку, затем он пошел за нами, мы жались к нему, но нам больше не было страшно, ведь наш отец мог попасть в любого зайца с расстояния в восемьдесят метров.

Кикко лежал на темной траве. В светлых одежках и с кудрями на лбу он был похож на ангела, у которого сломалось крыло, и он упал в клевер.

В Боскаччо никто никогда не умирал. Когда разнеслась весть о том, что Кикко очень болен, всем стало страшно и нехорошо. Даже у себя дома все говорили вполголоса. По селению шатался кто-то чужой и опасный, и люди не решались по ночам даже окно открыть, потому что боялись увидеть в лунном свете старуху в черной одежде с косой в руке.

Отец отправил коляску за тремя или четырьмя знаменитыми врачами. Они ощупывали Кикко, прикладывали ухо к его спине, а потом смотрели на отца и ничего не говорили.

Кикко все спал и горел во сне, а лицо у него стало белее простыни. Мать сидела с нами, плакала и отказывалась от еды. Отец не садился ни на минуту, он ерошил себе усы и не произносил ни слова.

На четвертый день оставшиеся три доктора развели руками и сказали отцу:

— Только благой Господь может спасти вашего ребенка.

Помню, дело было утром. Отец позвал нас кивком головы, и мы побежали за ним на гумно. Потом он свистом призвал батраков. Всего собралось человек пятьдесят: мужчин, женщин и детей.

Отец был высоким, худым и властным, у него были длинные усы и большая шляпа, короткая узкая куртка, сужающиеся книзу штаны и высокие сапоги. (Он в юности был в Америке и с тех пор одевался на американский манер). Когда он вставал, расставив ноги, перед кем-нибудь, этому человеку становилось страшно. Вот так он и встал перед всеми и сказал:

— Только благой Господь может спасти Кикко. Все на колени: надо просить благого Бога спасти Кикко.

Мы все опустились на колени и стали громко молиться. Женщины по очереди говорили всякие слова, а дети и мужчины отвечали: «Аминь».

Отец остался стоять, сложив руки на груди. Он стоял перед нами, как статуя, до семи часов вечера. А все молились, потому что боялись отца и потому что любили Кикко.

Когда в семь часов вечера солнце начало заходить, за отцом пришла женщина. Я тоже пошел за ними.

Три доктора, бледные, сидели вокруг кроватки Кикко.

— Ему хуже, — сказал самый старый из врачей. — До утра не дотянет.

Мой отец ничего не ответил, но я почувствовал, как крепко его рука сжала мою руку.

Мы вышли. Отец взял двустволку, зарядил ее пулями и повесил себе на шею, потом он вручил мне большой сверток.

— Пошли, — сказал он.

Мы шли через поля, солнце уже скрылось за дальним лесом. Мы перелезли через стену и постучались в какую-то дверь.

Священник был дома один, он ужинал при свете керосиновой лампы. Отец вошел, не снимая шляпы.

— Ваше преподобие, — сказал он, — Кикко умирает. Спасти его может только благой Господь. Целых двенадцать часов сегодня шестьдесят человек на коленях просили благого Бога, но Кикко становится хуже, он не дотянет до завтрашнего утра.

Священник смотрел на моего отца вытаращенными от ужаса глазами.

вернуться

3

Д-р Франческо Луиджи Кампари. Один из пармских замков сквозь века (изд. Баттеи, Парма, 1910).