Выбрать главу

Я убежден, что, в предположении незыблемости обусловливающих философию рамок (как то: политика, матема, поэма, любовь), невозможно раз-вязать поэму (или, что то же самое, ее десакрализировать), не «подвергнув» Бытие операциям матемы.

Но эти операции (здесь, несмотря ни на что, честное объявление о пределе матемы, какое делает Лаку-Лабарт, и в самом деле обозначает предел) не имеют ничего общего с тем, что понимается под именем науки Хайдеггером (или позитивистами, которые, как никогда в достаточной степени не подчеркивается, согласны устранить мысль о науке).

Однажды Лаку-Лабарт сказал мне: «Я, кажется, понял: если математика — это то, о чем ты говоришь, она не является наукой». Да, ибо она есть мысль, точнее, мысль о пустоте бытия. Но, более общим образом, скажем то, что может нас объединить: Ни одна наука (как родовая процедура истины, следующая за событием) не является наукой (как конфигурацией господства техники).

Точно так же, как, возможно, никакая настоящая поэма не является мифемой.

19. Но, может быть, Лаку-Лабарт ожидает под именем «грядущей» поэмы, лишь прото-следами которой явились Мандельштам или Целан, куда больше того, что в нее вкладываю я. Я-то жду от нее особой операции мысли о чувственном в эпоху, когда мысль о бытии как бытии неотвратимо осмысляется как матема. То, чего ждет Лаку-Лабарт, это, быть может, быть может… то, что на моем языке оказалось бы дополнительной родовой процедурой, другим модусом истины. Рамки, обусловливающие философию, оказались бы тогда поколеблены. Имелась бы «поэма» по ту сторону поэмы, пятая предначертанная судьбой фигура Истинного.

По этому поводу я остаюсь скорее сдержанным, нежели противящимся. Противимся ли мы ожиданию? Верно, что преодолеть — окончательно — Платона означает распределить философию под неким пятым условием. «Пятая проза», если угодно.

В ожидании, я не преодолеваю Платона и предлагаю (временное?) доверие к матеме, чьи ресурсы, как совершенно очевидно, со времен Гегеля почти не разрабатывались.

(Воз)вращение самой философии[5]

Вступительное высказывание — назовем его в честь утвердительного стиля наших метров, в частности — Луи Альтюссера, тезисом 1 имеет, тем не менее, форму отрицательной констатации:

1. Философия сегодня парализована по отношению к своей собственной истории.

Этот паралич проистекает из того, что, философски исследуя историю философии, почти все наши современники готовы признать: сия история вступила в пору (быть может, нескончаемую) своего завершения. Отсюда проистекает некая «внутрифилософская болезнь» и то, что я назову делокализацией: философия больше не знает, есть ли у нее свое собственное место. Она пытается привиться к вполне установившимся видам деятельности: к искусству, поэзии, науке, политической деятельности, психоанализу…

Или же философия — уже не более чем своя собственная история и становится музеем самой себя. Я и называю параличом философии ее зигзаги между историографией и делокализацией. Этот паралич наверняка тесно связан с постоянным пессимистическим отношением философии к своему славному метафизическому прошлому. Главенствует идея, что метафизика исторически исчерпала себя, а то, что лежит за ее пределами, нам еще не дано. Именно в таком смысле я понимаю утверждение Хайдеггера в явившейся его завещанием беседе: «Спасти нас может только Бог». Хайдеггер, конечно же, не ждет какой-нибудь новой религии. Он хочет сказать, что спасение мысли не может стать продолжением ее предшествующих философских усилий. Нужно, чтобы что-то произошло, и слово «Бог» и обозначает это неслыханное, неподрасчетное событие, единственно способное впредь вернуть мысли ее изначальное предназначение.

Философия оказывается тогда между исчерпанием своей историчностной возможности и внепонятийным пришествием спасительного переворота. Современная философия сочетает деконструкцию собственного прошлого с пустым ожиданием своего грядущего.

Моя цель — порвать с подобной диагностикой. И ее сложность заключается в том, чтобы избежать неоклассического, помпезного стиля тех, кто намерен заполнить это зияние постными рассуждениями по поводу этики.

Нужно дойти до корней, корнем же здесь является рефлексивный, почти паразитический узел, завязанный между философией и историографией. Выдвигаемый мною тезис получит тем самым вторую форму, форму разрыва.

Назовем его тезисом 2. Он гласит, что:

2. Философия должна порвать внутри самой себя с историцизмом.

Порвать с историцизмом — каков смысл подобного предписания? Мы хотим сказать, что философское представление исходно должно самоопределяться без ссылок на историю. Должно обладать смелостью представить свои понятия, не заставляя их предварительно предстать перед трибуналом исторического момента.

По сути, над нами все еще довлеет знаменитая формула Гегеля: «История мира — это также и трибунал мира». История философии более, чем когда-либо, является сегодня трибуналом философии, и этот трибунал почти постоянно выносит вердикт о смертном грехе: вердикт о закрытии или необходимой деконструкции метафизического прошлого и настоящего. Можно сказать, что генеалогический метод Ницше, как и герменевтический метод Хайдеггера, предложили по этому поводу лишь варианты установки Гегеля. Ибо для Ницше, как и для Хайдеггера, справедливо, что всякая мысль, объявляющая себя философской, прежде всего должна быть оценена в рамках историчностного монтажа, движущую силу которого и тот, и другой обнаруживают у греков. И для того, и для другого партия разыгрывается, первый шаг делается в том, что происходит между досократиками и Платоном. Первое предназначение мысли было тут утеряно и подавлено, и эта-то утрата и направляет нашу судьбу.

Я предлагаю вырвать философию из рамок подобного генеалогического императива. Хайдеггер полагает, что мы историчностно направляемы забвением бытия и даже забвением этого забвения. Со своей стороны, я предложу некое насильственное забвение истории философии, то есть некое насильственное забвение всего историчностного монтажа забвения бытия. Некое «забудьте забвение забвения». Это императивное забвение является методом и, конечно же, отнюдь не неведением. «Забыть историю» прежде всего означает принять мыслительные решения, не обращаясь к их предполагаемому историчностно предписанному смыслу. Речь идет о том, чтобы порвать с историцизмом, чтобы вступить, как когда-то сделали Декарт или Спиноза, в самостоятельное узаконение дискурса.

Философия должна принять аксиомы мысли и извлечь из них следствия. Лишь тогда — и исходя из своей внутренней обусловленности — она призовет свою историю.

Философия должна самоопределиться таким образом, чтобы она сама судила свою историю, а не ее история судила ее.

Подобная операция забвения истории и аксиоматического изобретения предполагает сегодня согласие определить философию. Точнее, определить ее иначе, а не через ее историю, иначе, а не через судьбу и упадок западной метафизики. Посему я предложу третью форму своего тезиса, на сей раз решительно утвердительную.

3. Существует определение философии.

Добавлю, что, на мой взгляд, это определение само является историческим инвариантом. Это не определение в терминах результата и не производство утраты смысла; это собственное, присущее ей определение, благодаря которому — со времен Платона — можно отличить философию от того, что ею не является. И, в частности, отличить ее от того, что ею не является, но напоминает, очень ее напоминает и со времен Платона зовется софистикой.

Вопрос о софистике чрезвычайно важен. От самых истоков софист является враждебным братом, непримиримым близнецом философии. Сегодня философия, претерпевающая свою историчностную болезнь, крайне слаба перед лицом современных софистов. Чаще всего она даже рассматривает великих софистов — ибо софисты бывают великими — как великих философов. Точно так же, как если бы мы считали великими философами античности не Платона и Аристотеля, а Горгия и Протагора. Положение, впрочем, все чаще и чаще, причем с блеском, выдвигаемое современными историографами античности.

вернуться

5

Происхождение этого текста столь разнородно, что его переработка превратила его чуть ли не в оригинальный текст.

Первым источником послужило выступление, состоявшееся весной 1990 года в Италии на коллоквиуме, организованном факультетом философии университета в Павии. Я озаглавил его «Конец Конца».

Первая переделка привела к тексту доклада, с которым я должен был выступить в Испании по приглашению каталанской ассоциации Акта, расположенной в Барселоне. В последний момент с учетом присутствующей публики я отказался от чтения этого текста и заменил его на другой.

И, наконец, на протяжении работы моего семинара в Международном философском коллеже (первый семестр 1990/91 года) я внес еще целый ряд уточнений.