Выбрать главу
[209] которому затем ни привилегии, связанные с его постом, ни необходимость прибегать к его услугам и ставить его во главе армий, ни военные его победы, ни лесть и низости, которые он пустил в ход, не помогли вернуть прежнее положение. Поэтому, когда Монсеньера просили принять в ком-либо участие, он чистосердечно отвечал, что его заступничество только погубит этого человека. Иногда у него вырывались односложные, но горестные жалобы — подчас после того, как король со своей обычной холодностью в чем-либо ему отказывал; в последний раз в своей жизни уезжая в Медон, откуда уже не вернулся, он был до того уязвлен полученным от короля отказом в сущем пустяке, о котором просил для Казо — от коего я об этом узнал, — что закаялся впредь хлопотать за кого бы то ни было и, раздосадованный, сказал Казо в утешение, чтобы тот надеялся на более благоприятные времена, которые настанут по велению природы, — такие речи были чудом в его устах. Заметим, между прочим, что и Монсеньер, и Месье умерли оба в минуту обиды на короля. Монсеньер был причастен ко всем государственным тайнам на протяжении многих лет, но не имел ни малейшего влияния на дела: он знал о них — и все. Холодность короля и, возможно, недостаток сообразительности заставляли его держаться подальше от этих забот. Однако он прилежно посещал государственные советы, но, хотя в равной степени допускался и на советы по финансам, и по внутренним делам, он почти там не появлялся. Что до особых королевских трудов, об этом и речи не было, и, не считая самоважнейших новостей, ни один министр никогда и ни о чем ему не докладывал; еще гораздо менее отчитывались перед ним командующие армиями и те, кто служил за границей. Монсеньера тяготил такой недостаток почтительности и всеобщего внимания, тяготила зависимость, вплоть до самой смерти не позволявшая ему ни на шаг отлучиться от двора, не сказавшись королю, что равнялось просьбе о разрешении. Он прилежно и исправно исполнял долг сына и придворного, но всегда ограничивался самым необходимым, без малейших дополнений, и вид у него при этом бывал более почтительный и сдержанный, чем у любого подданного. Из-за всего этого он обожал Медон и свободу, которой там наслаждался, и хотя нередко бывало совершенно очевидно, что короля огорчают частые отлучки сына, и разлука с ним, и разделение двора, особенно летом, когда из-за войны двор и так был немногочислен, но принц никогда не подавал виду, что это замечает, и не отказывался от поездок, не меняя ни числа их, ни продолжительности. В Версале он бывал мало, а посещения Марли, если они чересчур затягивались, часто прерывал и уезжал в Медон. По всему этому можно судить, сколь нежные чувства жили у него в сердце; но уважение, почтение, преклонение, подражание во всем, в чем только можно, было в нем очевидно и никогда не иссякало, так же как страх, робость и соблюдение приличий. Утверждали, будто он безмерно боится потерять короля: нет никакого сомнения, что он проявлял это чувство; но нелегко согласовать эту истину с другими фактами, о которых было известно. Во всяком случае, несомненно одно: за несколько месяцев до его смерти герцогиня Бургундская поехала в Медон навестить его и поднялась в святая святых его антресолей; ее сопровождала г-жа де Ногаре, которая благодаря Бирону да и сама по себе имела туда доступ; они застали Монсеньера в обществе м-ль Шуэн, г-жи герцогини Бурбонской и обеих Лильбон; все увлеченно столпились вокруг стола, на котором лежал толстый том эстампов, изображающие коронование, и Монсеньер с большим усердием их разглядывал, давая остальным пояснения и благосклонно выслушивая замечания по этому поводу, а говорилось буквально следующее: «Вот этот человек подаст вам шпоры, этот — королевскую мантию, а пэры возложат вам на голову корону» — и так далее, причем продолжалось это довольно долго. Я узнал о том два дня спустя от г-жи де Ногаре, которая была весьма удивлена, тем более что приход герцогини Бургундской вовсе не прервал этого странного развлечения, отнюдь не свидетельствовавшего о том, что наследник так уж страшится утратить отца и сам стать королем. Он никогда не мог полюбить г-жу де Ментенон или заискивать перед ней, чтобы при ее посредничестве чего-нибудь добиться. Он заглядывал к ней на минуту по возвращении из военных походов,[210] что бывало крайне редко, и по другим, также нечастым поводам; никаких личных дел меж ними не было отродясь; иногда он заходил к ней перед ужином, чтобы сопровождать короля. Она платила ему весьма холодным обращением, которое ясно говорило, что она его ни в грош не ставит. Общая ненависть обеих султанш к Шамийару и нужда во всем, что помогло бы его низвергнуть, сблизила их, как уже было сказано, и каким-то чудом ввела в их круг Монсеньера, на что он никогда бы не осмелился, не поощри его самым действенным образом м-ль де Шуэн и не будь он уверен в поддержке г-жи де Ментенон и всех, кто был в этом замешан. Поэтому за кратким сближением последовали охлаждение и постепенное отдаление. Монсеньер, помимо м-ль Шуэн, вполне доверял м-ль де Лильбон, а также г-же д'Эпине, поскольку сестры были между собою очень дружны. Почти каждое утро принц выпивал чашку шоколада у м-ль де Лильбон. Это был час секретов, и никто, не условившись загодя, не мог нарушить их уединение, кроме одной только г-жи д'Эпине. Заслугой сестер более, чем его собственной, было то, что с принцессой де Конти у него сохранялись некоторые связи и остаток взаимного уважения, а с герцогиней Бурбонской даже дружба, тем более что она заботилась о том, чтобы у нее в гостях он находил развлечения; вот почему он предпочитал герцога де Вандома принцу де Конти, чью смерть принял с таким неприличным равнодушием. Всеми признанные достоинства этого принца крови, кои добавлялись к близости, возникшей в годы воспитания, почти общего для обоих, и к привычке всей жизни, могли бы чересчур давить на Монсеньера, когда бы он стал королем, если бы прежняя дружба сохранилась, и сестры, желавшие управлять сами, потихоньку оттеснили его в сторону. Говорили, что по этой же причине образовался тот ужасный заговор, последствия коего сказались во время Лилльской кампании,
вернуться

209

Лувуа, ненавидевшему герцога Люксембургского, удалось заключить его на 14 месяцев в Бастилию по подозрению в причастности к делу об отравлениях, возбужденному против маркизы де Бренвильё (1630–1676), Ка-трины ла Вуазен, священника Ле Сажа и др. предсказателей и изготовителей «любовных порошков», попадавших даже на обеденный стол Людовика XIV (к услугам маркизы де Бренвильё прибегала мадам де Ментенон). По этому делу проходили также две племянницы Мазарини, герцогиня Буйонская, графиня де Суассон, мать принца Евгения и др. 14 мая 1680 г. маршал Люксембургский был оправдан за отсутствием улик.

вернуться

210

В 1688 и 1694 гг. Монсеньер, прозванный Людовиком Смелым, принимал участие в кампаниях в Германии и Фландрии.