Выбрать главу

Однако, хотя все эти почести и утешили меня в моей явной неудаче, но вместо того, чтобы погрузиться на пакетбот и возвратиться в Кале, как намеревался прежде, я нанял специальную барку между Дувром и тем местом, где стоят две башни, что моряки называют обычно двумя сестрами. Я это сделал по приказу Месье Кардинала; он не только написал мне поступить именно так, но еще приказал высадиться подле Булони, в одной бухте, ее названия я сейчас уже не припомню. Он меня уведомил, что там я найду новости от него, и чтобы я не преминул исполнить от точки до точки все его наставления.

Я не позаботился о сокрытии моего отъезда, поскольку не верил, будто что бы то ни было меня к этому обязывало. Но едва я уехал из Лондона, как Кромвель, с одной стороны, и Посол, с другой, снарядили в дорогу людей, чтобы меня похитить. Они не сомневались, что я должен был отправиться по пути к Дувру и не сходить с него вплоть до прибытия; но так как у меня был приказ заручиться баркой и направиться туда, куда мне велено было плыть, они меня потеряли по дороге. Они узнали, что я заключил сделку с одним судохозяином и удалился в сторону Булони. Они подыскали себе другого, каждый со своей стороны, чтобы опередить меня, если возможно; но они потратили время на поиски, пока не нашли, что им было нужно, и я уже был в безопасности на земле, когда они еще находились более, чем за три лье от меня. Так как эти две барки следовали тем же курсом, каким прошел и я, и искали они обе одну и ту же вещь, едва они завидели одна другую, как сочли, что это как раз то, за чем они гнались. Итак, они пошли на сближение одна с другой, и так как все они были вооружены мушкетами, только они приблизились на расстояние выстрела, как начали палить друг в друга безо всякой пощады. [417] Я еще был на берегу, но не знал, что бы это могло означать. За первым залпом последовал другой, потом они пошли на абордаж и тогда лишь увидели, хорошенько разглядев одни других, что там и следа не было того, что они искали. Они насчитали по двое или трое человек убитых с каждой стороны, и, вдобавок ко всему, один из судохозяев был ранен пулей навылет. Этот судохозяин явился сделать перевязку в то самое место, где находился я, и так как он меня не знал, и его спросили, ради какого резона передрались люди, что были вместе с ним, он наивно рассказал все, что об этом знал.

Отвратительная миссия

Я был в восторге, что так славно выкрутился. Я нашел там приказы, о каких говорил мне Месье Кардинал, и так как надо было снова выйти в море, счел за лучшее дождаться, пока эти люди удалятся, дабы не попасть им в руки. Отправленные мне приказы состояли в том, чтобы взять на борт испанского шпиона, кто явился подстрекать к беспорядкам Парламент, и бросить его в море, прежде чем вернуться, когда мы будем в четырех или пяти лье от рейда. Так как он не требовал ничего, кроме моего свидетельства, и я не должен был принимать ни малейшего участия в казни, я счел, что не мог ему не подчиниться.

Он отправил этого бедного мерзавца на место, не объявив ему столь жестокого приказа. Напротив, его заверили, будто он возвратится в свою страну. Я не знаю, что он думал по дороге, поскольку не здесь проходил самый короткий путь. Но, наконец, когда отплыли на полу-лье от берега, и не боялись больше, что он огласит воздух своими жалобами, не притворялись больше и сказали ему его приговор. Он был страшно поражен этой новостью и сильно кричал против совершенной с ним несправедливости. Она не была, однако, особенно великой, и он наверняка заслужил смерть, поскольку человеческое право не позволяет делать то, что он сделал. Он, тем не менее, заявлял обратное, и поскольку был отправлен некой Властью, с ним не могли обращаться ни как с [418] предателем, ни как со шпионом. Но, как бы он ни протестовал против своего приговора, ему надо было пройти через это. Итак, он с этим смирился, видя, что для него это было неизбежностью, и так как те, кто его сопровождали, взяли с собой исповедника, он покаялся в грехах, потом претерпел свою казнь с большей стойкостью, чем выказал сначала.

Я возвратился затем туда, откуда явился, и, сев в почтовый экипаж за лье оттуда, проехал через Булонь, где не преминул повидать Месье Домона, кто был Наместником как этого города, так и всей округи. Довольно было того, что я принадлежал к людям Кардинала, чтобы быть у него прекрасно принятым. Это был человек сугубо политичный и сугубо преданный власти. Он волшебно меня угостил, и, отдохнув там до следующего полудня, я снова сел в почтовый экипаж и прибыл ко Двору, что был еще в Париже.

Королева Англии, долгое время не получавшая новостей от Короля, ее мужа, и крайне этим опечаленная, узнав, что я вернулся из этой страны, послала мне сказать, так как я имел честь быть с ней знакомым, что она будет счастлива со мной побеседовать.

Так как ничего хорошего я не мог ей сказать, я подумал сначала притвориться больным, лишь бы не быть обязанным туда идти; но, рассудив, что так не может продолжаться вечно, и, кроме того, она непременно отправит кого-нибудь ко мне, я решился ей подчиниться. Итак, я туда явился, но, не говоря ей всего, что знал, я настолько замаскировал настоящее положение вещей, что она не узнала ничего нового. Я ей сказал, что Короля так плотно охраняют в течение двух или трех месяцев, что говорить о его положении можно лишь предположительно; я видел в этой стране Милорда Монтегю и некоторых других из его самых верных слуг; они так же этим удручены, как и она, а этот Милорд переодел своего племянника, чтобы можно было надежнее приблизиться [419] к Королю, но тот был схвачен на месте и посажен в тюрьму.

Казнь Короля Англии

Это обстоятельство было мне чрезвычайно выгодно для того, чтобы уверить ее в том, что я говорил, но так как эта Принцесса была бесконечно проницательна, она сказала мне, что она погибла, а по той манере, в какой я с ней говорил, она прекрасно поняла, что покончено также и с Королем, ее супругом. Я постарался, как мог, успокоить ее тревоги, но так как у человека часто появляется тайное предчувствие его несчастья, она горько плакала, и ни я, и никто из ее окружения никак не могли ее утешить. Она не так уж была и неправа, рассудив, что дела ее плохи; и в самом деле, Англичане дошли до такой степени злодейства, что заставили их Короля появиться на скамье подсудимых, чтобы дать там отчет в своих поступках; видели никогда невиданное до сих пор, такое, о чем даже никогда не слыхано было прежде, видели, говорю я, как подданные выдали себя за судей их Государя и приговорили его к смерти.

Вся Европа была не просто удивлена столь гнусным отцеубийством, но еще и странно застонала. Однако никто не взялся за него отомстить, по крайней мере, соседние Могущества, поскольку большая их часть вела войну между собой, а были даже и такие, что были обременены, так же, как и Англия, гражданскими войнами. Мы, к несчастью, принадлежали к их числу, и баррикады Парижа произвели столь страшное действие, что, как со стороны Двора, так и со стороны Народа, имелись все вообразимые предрасположенности к смуте, что, по всей видимости, не погасла бы особенно скоро. Королева Мать была в отчаянии от того, что ее принудили, можно сказать, с кинжалом к горлу, вернуть свободу человеку, кого Совет Короля, ее сына, нашел достаточно виновным, чтобы у него ее отнять. Народ со своей стороны, опершись в его бунте на Парламент, надувался спесью, видя, как его увенчали выгодным успехом, вместо положенной кары, и был готов к любому неповиновению. [420]

Парламент Парижа и начало Фронды

Двор не осмеливался больше выпускать Эдикты без того, чтобы Народ не находил им возражений; а так как нужды Государства требовали выпускать их ежедневно, или по крайней мере, Министр с легкой совестью в этом уверял, во всякий день в Парламент представлялись Ходатайства, дабы не терпеть больше такого вспарывания глотки всему Королевству ради обогащения одного человека, чья скупость была такова, что он никогда не будет доволен, пока не разжиреет на крови всего Народа. Этим достаточно указывали на Кардинала Мазарини, чьи бережливые настроения, если не называть их чем-нибудь похуже, вызывали всеобщую яростную неприязнь. Когда же оказалось недостаточным такое объяснение, чтобы его узнали, вскоре его назвали формально, дабы ни у кого больше не оставалось сомнений. [421]