Выбрать главу

И я не лгал. И даже для верности спросил хозяйку:

— Вы ничего не имеете против?

Она затормошилась.

— Ничего, ничего! Только бы пальто отдал.

Тогда вор повел нас к решетке, через которую я перелезал. Мы шли с ним рядом, так что наши локти касались, и я чувствовал его дрожь, а он мою. И я не знал, где кончаюсь я и где начинается он.

Пальто лежало смирно и бессмысленно на смятой траве.

— Ага! — сказал властно человек с бляхой.

И тотчас я понял его восклицание: эти люди обманули и меня и вора; они потащат куда-нибудь несчастного человека и будут бить его и топтать ногами, обутыми в тяжелые сапоги.

И я визгливо крикнул:

— Отпустите его! Слышите? Отпустите. Ведь вот пальто.

— На кой его нам, — сказал презрительно человек с бляхой и убежденно прибавил: — Нам человека надо.

— Человека! Ха-ха-ха! Человека!

Это я смеялся и пытался вырвать вора из рук этих грубых людей, от которых пахло кислой дубленой кожей.

Но меня отпихнули и я упал на мокрые камни.

И мне казалось, что все отделилось от меня и ушло и я остался один и не было даже тоненькой ниточки, за которую я прежде держался. И опять ужас, немой, холодный и влажный, подполз ко мне и обнял мои ноги.

И было все непонятно: и темные камни, и вздохи реки, и шепот собственного сердца…

Я с трудом поднялся. Но куда идти? Везде будут шататься стены, везде будут шуршать тени и пьяный месяц зря будет пачкать зеленым светом все, что встретит на своем пути.

РАЗЛАД[6]

I

Я получил телеграмму: «Брат психически заболел. Приезжайте немедленно».

Я бросил все и поехал в этот маленький город, затерянный в степях.

В вагоне я не мог уснуть я все думал о брате: как могло случиться, что этот здоровый на вид, неглупый человек заболел психически…

Я не мог себе представить брата сумасшедшим, который говорит нелепые вещи и бредит наяву, размахивая руками.

В вагоне было жарко, но мне казалось, что кто-то водит у меня по спине куском льда, я ежился под пледом и бормотал:

— Не может быть, не может быть!

Когда я приехал в этот город, серовато-зеленый туман ходил столбами среди строений. У меня болел левый висок. В душе образовалась прогалина. Хотелось заглянуть в нее. Но за ней было пусто. Одно непонятное и обидное зияние.

Дом брата стоял на большой, молчаливой улице. Был он выкрашен в серую линючую краску, а маленький дряхлый балкон походил на бородавку.

Мне показалось, что в окне мелькнула тень брата.

Когда я позвонил, двери мне никто не отпер. Тогда я толкнул ее, и она покорно отшатнулась.

На площадке лестницы беспомощно лежал поваленный горшок с кактусом. И как только я увидел его, я тотчас понял, что начинается что-то страшное.

Из передней была открыта дверь в зал, из зала в столовую, — дальше виднелась гостиная. Длинная анфилада комнат, залитая прозрачным утренним светом, была вся пронизана тишиной.

И вот среди тишины раздалось одинокое бормотанье. Это из гостиной шел брат. Шел он один.

Я все время почему-то думал, что при моем свидании с братом будет еще кто-нибудь третий; я с ужасом смотрел на брата, который шел неверными шагами и странно махал левой рукой. И все в нем — борода, серые прищуренные глаза, вьющиеся пряди волос на лбу — все было родное, близкое и знакомое и в то же время на всем лежал какой-то новый отпечаток, будто чужой и властный человек прикоснулся рукой к лицу брата и от прикосновения его остался след.

И это было страшно, как поваленный горшок с кактусом.

Я стащил с себя пальто и пошел навстречу брату.

— Здравствуй, брат! — сказал я, недоумевая, нужно мне его обнять или нет.

Он не удивился тому, что я приехал, и подставил щеку. Мы неловко поцеловались.

И тотчас быстро-быстро брат заговорил что-то неясное и прерывистое и все старался отстранить рукой кого-то невидимого. Я посмотрел в его глаза и они ответили мне странным раздвоившимся взглядом.

Я стал вслушиваться в спутанную речь брата и уловил среди нее бессмысленные, циничные фразы.

В это время показалась на пороге женщина, экономка, которая жила с братом.

И вдруг брат швырнул ей прямо в лицо грубое и грязное слово, от которого у меня похолодели концы пальцев.

Я оторопел и нелепо забормотал:

— Что ты? Что ты? Брат…

Но брань уже лежала твердым комом у меня в душе и вместе с этим у меня пропала надежда на то, что все еще уладится, что болезнь брата ошибка. Теперь для меня стало ясно, что в жизнь ворвался какой-то разлад и порядка нет больше и быть не может.

Началось что-то ужасное.

Брат говорил целый день, не умолкая. И было заметно, что душа его раздвоилась. Большое и серьезное «я», которое прежде повелевало маленьким сознательным «я», ушло в глубину, а видимое сознание спуталось. Этот разлад был страшен и соблазнителен, как смерть. Когда брат говорил вещи слишком нелепые, я смущенно и нервно возражал. И моя простая, гладкая логика казалась тщедушной и наивной в сравнении с громким стремительным бредом брата.

Иногда брату казалось, что кто-то крадется по улице с ножом под полою, взбирается по лестнице на чердак и оттуда спускается в сени, в девичью и на цыпочках бежит по коридору, чтобы убить его.

И вот брат однажды бросился в кабинет, схватил револьвер и стал поджидать неизвестного врага.

Экономка в ужасе прибежала в столовую, где я сидел в то время, и молча потащила меня за рукав в кабинет.

Брат прижался спиной к книжному шкафу и целился в тот угол, где стояла на тумбе ваза с букетом из сухих колосьев и пушистых трав.

По лицу у брата скользила хитрая усмешка; левый глаз напряженно щурился, а правый, округлившийся и безумный, хотел, казалось, вместе с пулей убить того, кто заслонил тумбу с вазой.

Я подбежал к брату, схватил его за руку и забормотал, стыдясь собственных слов:

— Брат, брат! Опомнись… Никого нету. Ей-Богу! Да ты посмотри. Брат!

II

Каждый день в шесть часов приезжал доктор, высокий, бледный; он исследовал зрачки и коленные рефлексы брата и настаивал на немедленном отправлении его в столицу, в психиатрическую клинику. Доктор полагал, что у брата развивается прогрессивный паралич мозга.

А брат грозил кому-то невидимому и шептал:

— Не поверю! Уходи прочь!

Это было очень тяжело.

Брат говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.

Раньше для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все вокруг.

А теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем раньше никогда не сомневался — в красках и звуках.

Я ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:

— Это самое непонятное! Самое непонятное!

Я брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел по-новому. Все — и небо, и земля, и люди — казалось мне каким-то запутанным ребусом.

Улицы то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.

Я знал теперь, что самое страшное не привидения, не спиритизм, не откровение апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь с ее наивным непониманием самой себя.

Однажды вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.

И я бросился бежать в поле, как трус.