Его голос звучал по-прежнему насмешливо, иронично, с этакой вялой растяжечкой, но взгляд серо-зеленых глаз был очень живым и напряженным. Мне же отсутствие четких целей и явное нежелание что-либо провидеть и пророчить внушали дурные предчувствия. Я был юным и — не меньше, чем мой друг, — мечтал, чтобы меня оглушили, вырвали из привычного мира. Меня не удовлетворяли простая логика и теологическая неопределенность. Но раз мы сами хотели, чтобы Аккад в чем-то нас убедил, спрашивается, почему бы ему было не воспользоваться каким-нибудь рациональным доводом? Романтические бредни? Да. Мы имели право на романтизм. Мы мечтали об абсолютной убежденности в истине, которую ни при каких обстоятельствах нельзя подвергнуть сомнению. Аккад стоял перед нами в ношеной-переношеной аббе — той самой, которую он надевал, когда писал свои выразительные акварели, — и улыбался, торжествующе и мечтательно. Нет, эта улыбка не сулила никаких сногсшибательных откровений — по крайней мере, так мне казалось. Поставить под сомнение всю сумму человеческих знаний было по силам только пророку гнева, поэту гнева, только он мог подняться над стремнинами рек и перенести нас в другую страну, которая, судя по утверждению нашего друга, готова была нас принять. Что-то — сомнения, колебания — наверное, читались на наших лицах, потому что Аккад умолк и, немного помедлив, принял более торжественный вид. Потом посмотрел на свои изящные часы и подал едва заметный знак мажордому, тому самому высокому арабу с аристократической внешностью, который встречал нас возле костра, картинно восседая на черной лошади. Слуги начали неторопливо вносить шелковые молитвенные коврики и маленькие подушки — в основном, зеленого цвета. Мы взяли по коврику, приготовившись покинуть шатер и перейти в святилище. Но желающих туда отправиться оказалось гораздо меньше, чем я предполагал — примерно треть гостей не состояла в секте и понятия не имела о тайном бдении в святилище Абу Менуфа. В общем, мы действительно угодили на тривиальную праздничную вечеринку, куда Аккад привел и членов своей немногочисленной секты. Нам было предложено сделать, так сказать, перерыв в ярмарочных празднествах, бурливших как внутри, так и за пределами нашего великолепного шатра. Итак, не нарушая общего веселья, мы поочередно направились к выходу, где у двери ждал Аккад, чтобы нас проводить. Яркая луна лила свой размытый свет на озеро и на высокий, черный, как чернила, или белый, как ртуть, тростник (в зависимости от освещения), который рос словно бы прямо из собственного отражения, а не из глинистого берега. Песок был похож на снег. Озеро казалось гладким, как зеркальное стекло, если не считать пары царапин на его сияющей поверхности, оставленных мятежными насекомыми, и мелких морщин ближе к берегу. На небе не было ни облачка — взошедшая луна походила на ягненка, ищущего мать. Как только мы вышли за пределы пальмовых посадок, пахнуло холодом пустыни. Мы двигались к святилищу. Его окна, заклеенные раскрашенной вощеной бумагой, слабо светились. Неровный лунный свет даже знакомые лица сделал неузнаваемыми. Из-за случайной игры теней Аккад вдруг стал похож на ухмыляющуюся мумию. Сабина улыбалась белыми обезьяньими зубами. Казимир Ава, которого затейница луна словно бы лишила шевелюры, напомнил мне молящуюся старуху. У меня возникло ощущение, что наша процессия стала больше, но не за счет приглашенных на вечеринку гостей, а за счет каких-то незнакомцев, поджидавших на пути.
Двое чумазых нечесаных дервишей, весьма жалкие, придерживали для идущих двери, при этом следили за нами не хуже мастиффов. Было такое впечатление, что им отлично известно, кто член секты, а кто нет, впрочем, возможно, мне просто показалось. Нас ведь они точно видели впервые, однако махнули рукой, приглашая войти вместе с остальными. По узкой темной лестнице мы поднялись в главную часть маленькой мечети — в просторную комнату, скудно освещенную ночниками, заправленными оливковым маслом. Из-за темноты потолок казался очень высоким, почти как небо, а наши фигуры будто бы стали меньше, словно тут же частично растворились во тьме, из которой только что явились.
Сама церемония была очень простой: действительно, как и говорил Аккад, она напоминала теологическую лекцию каирского шейха. Аккад уселся посреди комнаты на ковер и подушку. Перед ним стоял низкий деревянный инкрустированный столик. Справа и слева были еще два стола и еще две подушки — для помощников, то есть для слепого старика в белой аббе и смуглого бородатого мужчины средних лет в мятой пиджачной паре, но без сорочки. Он держал в руке пачку текстов и книгу, в которые то и дело заглядывал, отчего напоминал суфлера, слепец же походил на странствующего «поющего» проповедника, или на церковного служителя, или на ризничего. В общем, он был из тех, кого всегда можно при случае нанять для чтения сур Корана. Сначала уселись они, а мы расположились полукругом напротив них, следуя вполне определенному порядку, хотя нами никто не руководил; поближе к троице сели те, кто считал себя активным членом секты, мы оказались в последнем ряду, позади всех, мы ведь были только «потенциальными соратниками», по определению Аккада.
Сам он, заняв место в центре, снял очки и сложил перед собой руки, мечтательно глядя во тьму. Мы тоже молчали, опускаясь на колени или усаживаясь. Свесив голову на грудь и почти не дыша, словно он настраивался на концертное выступление, слепец ждал сигнала. Неряшливый бородач сверялся с текстами и, откашлявшись, наконец сухо объявил тему: из «Pistis Sophia»,[54] но, честное слово, он сделал это так, словно сейчас прозвучат отрывки из календаря погоды. Опять наступила тишина. Похоже, Аккад молился, потому что поднял вверх сомкнутые ладони, раздвинув длинные пальцы. Чуть погодя он подался вперед и постучал по инкрустированному столику. Радостно вздохнув и улыбнувшись, слепой старец поднял голову и — с преобразившимся, полным святого благоговения лицом — начал свой медленный и мелодичный речитатив. Услышав первые фразы, Аккад и второй помощник тоже улыбнулись — так, наверное, улыбаются музыканты, которым предстоит интерпретировать давно известное и любимое сочинение. К моему великому удивлению слепец читал по-гречески, и пока слышался только его голос, остальные двое лишь шевелили губами, словно лаская безупречные отточенные фразы. А удивился я (в ту пору мало что смысливший в подобных тонкостях) потому, что Аккад дал нам понять, будто список Pistis Sophia принадлежит коптам и написан на их языке. Так оно и есть, но только коптский список — это перевод с греческого, то есть нам читали подлинный текст, в его первозданном виде. Пьер, получивший отличное образование, сказал потом, что почти все понял. Я — нет. Речитатив сопровождали комментарии Аккада на французском и английском языках, комментарии эти были подчеркнуто неформальными, но предельно почтительными, как если бы речь шла о великой поэзии или великой музыке. «И настало время Иисусу восстать из мертвых, и одиннадцать лет он пробыл со своими учениками, обучая их всему вплоть до Первой Заповеди, до Первого Таинства, и тому, что по ту сторону Завесы, внутри Первой Заповеди, которая есть двадцать четвертое Таинство вне и ниже — эти двадцать и четыре расположены во втором пространстве Первого Таинства, что превыше всех Таинств — Отец в обличье голубя». (Позднее мне попал в руки перевод теолога Йозефа Меда, потом другие, в «Брукланском кодексе»[55] и подобных ему источниках, и я смог сам немного разобраться в причудливой посмертной истории Иисуса.)
Необычность действа заключалась в отсутствии всякой претензии на непогрешимость у говоривших и в удивительной ясности того, что мы слышали, осмысленной ясности — а ведь в случае полного незнакомства аудитории с терминологией, как, например, было со мной, текст должен был восприниматься как нелепая тарабарщина. Но не мне судить, в какой степени остальные постигали монотонный речитатив. Все сидели, опустив головы, однако поднимая их всякий раз, когда Аккад прерывал слепца своим сухим стаккато. В его голосе звучала еле сдерживаемая, несвойственная ему в обычной жизни, страстность. «Чем больше вы узнаете о человеке, тем меньше миритесь с положением человечества, оказавшегося под игом Князя Тьмы». Страшное раздвоение перевернуло рациональное устройство во вселенной — вот что он имел в виду, дошло до меня позднее. Тот, кто грубо вмешался в дела первого властителя, заняв его место, внес сумятицу в действие космического закона. С тех пор, как явился Черный Князь, все переупорядочено, переосмыслено, переделано. «Греки говорили: «То, что существует, неправедно, но прекрасно».» Однако красота не оправдание. Красота — ловушка. Мы говорим: «То, что существует, неправедно, но это и есть реальность».
54
«Pistis Sophia» — сочинение третьего века, содержащее наставления, которые Иисус якобы дал избранным ученикам в конце своего двенадцатилетнего пребывания на земле после Воскресения.