В 1939 г. было освобождено более 327 тыс. заключенных. У части из них окончились сроки. Часть дел была пересмотрена. Пересмотром дел занимались НКВД, Прокуратура, судебная система. Параметры пересмотра определял Сталин по проектам Маленкова. Но поклонники и поклонницы Л. Берия приписывают славу именно ему, формируя новый мифический образ.
Е. А Прудникова провела примерные прикидки количества реабилитированных «при Берия». В первом квартале 1940 г. из 53778 человек в порядке реабилитации было освобождено 16448 человек. Если эта пропорция и эти темпы реабилитации сохранялись весь период 1939 г. — первой половины 1941 г., то получается 170–180 тысяч человек[410], (здесь очевидна склонность к завышению — 16448 помножить на 10 кварталов = 164480, а не 170–180 тысяч). Правда, темпы и пропорции могли меняться. В 1939 г., когда реабилитация началась, многие решения могли приниматься тем же волевым порядком, как и решения об арестах — без «тщательного исследования» дела (Прудникова полагает, что «бериевская» реабилитация сопровождалась новым тщательным расследованием дел, раз уж ее проводит такой замечательный человек, как Берия). По мере приближения столкновения с Германией процесс реабилитации должен был тормозиться, тем более, что в мае 1941 г. прошли новые аресты высокопоставленных военных. Так что прикидки очень условны, хотя и можно говорить о десятках тысяч людей.
Сталинистка Е. А. Прудникова исходит из того, что «действительно невинные жертвы „ежовщины“ были освобождены»[411]. Как говориться, у нас зря не сажают. Только нужно оговорить, кто такие «невинные» жертвы. Это такие балбесы, которые ничего не видели и не слышали, не говорили в жизни ни слова критики, были всегда всем довольны и смотрели на любое вышестоящее лицо с обожанием. Перенося логику сталинских следователей на конец ХХ века, Прудникова считает, что нужно было и во время Перестройки «пересажать фрондирующих болтунов»[412] (а это значит — добрую половину населения, включая и саму Прудникову, которая то и дело не соглашается с руководством страны по разным вопросам).
С этой, ультра-сталинистской точки зрения даже Берия — разгильдяй, который выпустил многих «болтунов». Даже Сталин, Маленков, Вышинский и Берия, проводившие реабилитацию 1939–1941 гг., были более прагматичны, чем их нынешние поклонники.
А как быть с невинными жертвами самого Берия? Невинными в том смысле, что за умеренную фронду им приписали вредительство и шпионаж. Или мы вслед за Прудниковой поверим, что при Берия уже не избивали заключенных, а как только узнавали о мерах физического воздействия на подследственных, тут же пересматривали дело?
Это можно проверить. Недавно были опубликованы материалы дела М. Кольцова. Эта публикация позволяет поставить многие точки над i в бериевском мифе и в то же время лишний раз убедиться в шаткости юридического мифа «шестидесятников».
Публикаторы дела Кольцова утверждают: «В протоколах нет НИ ОДНОГО слова, которое могло бы дополнить творческую биографию выдающегося журналиста и писателя… Но Кольцов не просто пишет под диктовку малограмотного следователя. Он старается побольше оговорить знакомых ему людей и прежде всего самого себя»[413]. Да уж, «выдающийся писатель»… Просто подонок какой-то. Здесь догматичные антисталинисты подыгрывают сталинистам с их мифом о том, что в арестах невиновных людей 1937–1938 гг. виноваты оклеветавшие их заговорщики. Но стоит начать читать протоколы, и оба мифа рушатся.
Слов, характеризующих реальную жизнь писателя до ареста, в протоколах показаний Кольцова больше, чем «тенденции следствия». Кольцов, отдадим ему должное, не оговаривал людей совсем уж просто так. Эта «тактика поведения обвиняемого» в 1938–1939 гг. была бы абсурдной — ведь уже прошли судебные процессы, которые трудно превзойти по масштабам злодеяний, приписанных обвиняемым. Кого Кольцов хотел удивить, признавшись в «мелком шпионаже»? Читая тексты признаний Кольцова, мы видим его первоначальную попытку ограничить квалификацию дела антисоветской пропагандой, «фрондирующей болтовней». Раз уж следователи знают об этих разговорах, важно, чтобы его за них и посадили. Во всяком случае, можно надеяться, что за это не расстреляют.
Показания этого этапа следствия — интереснейший материал для исследования литературной и журналисткой среды 30-х гг. — с ее интригами, подсиживаниями, разговорами в курилках. Очень много интересного и не имеющего отношения к «тенденции следствия» (и вообще к делу) Кольцов сообщает о международном писательском левом сообществе. Нужно только выносить за скобки «тенденцию следствия», когда невинные в целом разговоры трактуются как «антипартийные и антисоветские»[414]. Кольцов утверждает, что в этих беседах писательской фронды участвовали И. Эренбург и Р. Кармен. Почему бы нет? Но они не будут арестованы. «Тенденция следствия» тянется в другую сторону. Кольцов контактировал с зарубежными журналистами. Важно представить эти разговоры как выдачу важной информации, шпионаж. Кольцов — важная фигура, отвечающая за связи с влиятельной левой писательской средой Западной Европы, которая играла важную роль в политике Народного фронта, и теперь недовольна ее пересмотром и террором в СССР. Кольцов дает следователю компромат и на эти круги. Одновременно Кольцов мог контактировать с троцкистами в Испании. И, наконец, что особенно важно, он вел фрондирующие разговоры с наркомом иностранных дел М. Литвиновым, под которого как раз в это время активно «копают» в связи с пересмотром внешней политики СССР. В этом, вероятно, и состоял основной мотив ареста Кольцова — стартовая точка дела Литвинова. 31 мая 1939 г. Кольцов дает подробные показания о заговоре в НКИДе во главе с Литвиновым[415]. Процесс над франкофилом и евреем Литвиновым в случае необходимости может произвести хорошее впечатление на Германию, если в сложной дипломатической игре середины 1939 г. будет взят курс на сближение с немцами.
410
Прудникова Е. А. Неизвестный Берия. Преступления, которых не было. СПб., 2005. С. 166–168.
413
М. Ефимов. Дядя Миша (вместо предисловия). // Фрадкин В. Дело Кольцова. М., 2002. С. 8–11.