Выбрать главу

Новый правитель канцелярии с первых же шагов своей деятельности показал себя человеком бестактным, невежественным и не менее своего предшественника самовластным. Он счел своим долгом препоручить наблюдение за всем, что происходило в Академии, тем лицам, которые писали жалобы на Шумахера. К ним присоединился и Ломоносов. Все они, начиная с Нартова и кончая Михаилом Васильевичем, были уверены, что и академики как иноземцы находятся теперь под их надзором. Ободренные успехом, доносители считали свое дело выигранным и праздновали уже победу над немцами. При этом больше других шумел и безобразничал Ломоносов.

Высокоучрежденная комиссия приказала, “чтоб для беспрепятственного течения дел помянутую архиву всегда отворять, ежели нужда того потребует, а потом, вынувши надобное дело, опять запечатывать”. Понадобилось навести какую-то справку профессору Винцгейму. Он явился в сопровождении прикомандированного к комиссии майора и в присутствии Ломоносова, Камера и Пухорта намеревался достать понадобившиеся бумаги из архива. Всем трем поименованным лицам казалось, что в ученой переписке заключаются “великие тайности”. Ломоносов стал пересматривать бумаги, требовать от Винцгейма ответов, почему то или другое написано, насмехаться и в ругательных выражениях говорить об ученых делах. Вскоре после этого Ломоносов с товарищами под предлогом осмотра печатей вошли “с немалым бесстыдством и дерзостью” в зал, где проходила ученая конференция, и своим шумным поведением прервали ее. Эти поступки заставили академиков жаловаться на Ломоносова и его товарищей в комиссию.

Странно, что молодой адъюнкт, когда комиссия потребовала его к ответу, “уклонился от дачи каких бы то ни было отзывов, так что, несмотря на высокое положение в тогдашнем обществе членов комиссии, они оказались бессильными, чтобы заставить не знатного ни родом, ни званием академического адъюнкта исполнить требование их, и притом – надо сознаться – законное. Объяснить это для тех времен весьма необыкновенное явление теперь можно только чрезвычайными литературными успехами Ломоносова при елисаветинском дворе”, – говорит Пекарский.

В то самое время, когда комиссия требовала нашего ученого к ответу, возвратилась в Москву императрица Елизавета. Это возвращение Ломоносов воспел в оде, которая теперь кажется чрезвычайно длинной и напыщенной и которая в то время возбудила всеобщий восторг. Но даже и значительно позже это новое произведение нашего поэта заставляло многих восторгаться чистотой и плавностью языка, изумляться выбором благородных и звучных выражений, движением страстей и так далее.

Однако академики стали действовать решительнее, не обращая внимания на успехи поэта при дворе. 21 и затем 26 февраля 1743 года Ломоносов опять являлся в зал академических заседаний, но ученые прямо ему заявили, что не желают его видеть в своей среде до тех пор, пока он не даст отзыва на представление о нем, сделанное еще в декабре 1742 года.

Но и это не произвело надлежащего впечатления на молодого адъюнкта, и 26 апреля он опять, на этот раз под влиянием винных паров, ворвался в зал академических заседаний и начал с того, что сделал Винцгейму “непристойный знак из пальцев”, затем отправился в географический департамент и разразился там бранью на этого не понравившегося ему академика. Адъюнкт Трюскот стал останавливать Ломоносова. Тот закричал на него: “Ты-де что за человек? Ты-де адъюнкт, кто тебя сделал? Шумахер!.. Говори со мною по-латыни”. Трюскот отказался, а Ломоносов продолжал: “Ты-де дрянь, никуда не годишься и недостойно произведен!..” Бранные слова посыпались по адресу Шумахера и других иноземцев, а Винцгейму Ломоносов обещал, если только тот произнесет еще одно слово, поправить все зубы. К нему он опять вернулся из географического департамента и стал доказывать, что он и его сотоварищи не имели права не допускать его до академических заседаний, причем академикам он дал лестные эпитеты Hundsfòtter[5] и Spitzbuben.[6] Винцгейм заявил Ломоносову о своем намерении занести все это в протокол. Разбушевавшийся адъюнкт ответил с сознанием собственного достоинства:

“Ja, ja, schreiben sie nur; ich verstehe so viel wie ein Professor und bin ein Landeskind!”.[7] Такое поведение вызвало вторичную жалобу академиков на беспокойного поэта.

Но сколько раз комиссия ни требовала Ломоносова для допроса, он не явился, отговариваясь тем, что комиссия не имеет над ним власти, что только Академия может требовать от него ответа. Члены комиссии, выведенные наконец из терпения таким упорством, постановили 28 мая арестовать адъюнкта и содержать его под караулом. Так и поступили, и нашему поэту пришлось отсидеть несколько месяцев.

Из всех этих фактов видно, что Ломоносов в то время относился к делу низвержения Шумахера и удаления из Академии иноземцев весьма несерьезно. На самого Нартова, предводителя бунтовщиков, он смотрел свысока, насмехался над ним и напрямик отказывался от исполнения его приказаний. Существует множество мелких фактов, которые красноречиво подтверждают, что Ломоносов довольно равнодушно относился к Шумахеру и не старался ни сплотить врагов его, ни поддержать их своей энергией. Ясно, что наш ученый в это время еще не составил себе определенного взгляда на Академию и не выяснил причин ее бедственного положения. Иноземцев он не любил, а страсть к спиртным напиткам и несдержанная молодость наталкивали его на все эти буйства.

Шумахер, на первых порах не на шутку перетрусивший и чистосердечно сознавшийся, что он брал из погребов Академии “казенное французское и прочее вино в дом свой для домашнего своего расходу”, отлично рассмотрел своих врагов, и, вероятно, каждая штука, выкидываемая Ломоносовым, доставляла ему искреннее удовольствие.

Грубое обращение Нартова с академиками, которым он вздумал писать указы, требуя исполнения их, затем бессмысленное опечатывание архива конференции и буйства Ломоносова вызвали среди всех ученых ропот недовольства. Многие из них стали давать показания в пользу Шумахера, желая его возвращения к управлению академическими делами; некоторые даже принялись хлопотать об этом у высокопоставленных лиц.

Шумахер между тем огляделся, успокоился, отказался от прежних признаний и принялся с нахальной беззастенчивостью доказывать свою невиновность. Теперь уж он не говорил, что брал вино для “домашнего своего расходу”, нет – он брал его “на содержание монстров”: “Монстры от двора и от разных мест не только к нему, но и к президентам присылались в ночное время и требовали в то время необходимо налития тем спиртом, чтоб не могли испортиться”. Вскоре среди доносителей отыскался предатель, который стал передавать Шумахеру сведения о каждом шаге, сделанном его врагами; будущий зять его Тауберт также немало постарался облегчить горькую участь заключенного. Влиятельные придворные, хотя и чисто русского происхождения, но обладавшие удивительной чувствительностью к похвалам иноземцев, тоже помогли попавшемуся правителю канцелярии выкарабкаться из беды.

Число сторонников Шумахера стало расти с каждым днем. Делиль, сначала действовавший с Нартовым заодно, теперь стал высказываться против него. На сторону “канцелярского деспота” перешли не только иноземцы, но даже и русские: так, Ададуров, Теплев и Тредиаковский подали отзывы за Шумахера и его владычество над Академией.

Комиссия уже 24 декабря 1742 года высказалась за освобождение из-под ареста Шумахера, так как до сих пор она не нашла никакого важного преступления в его действиях. Шумахера освободили и распечатали все его имущество, а почти через год после этого, 4 декабря 1743 года, указом императрицы Шумахер вновь допускался к делам “в Академии по-прежнему”, причем приказывалось выдать ему жалованье за все то время, в течение которого он был лишен его.

Так было проиграно правое дело, – правое, потому что проступки Шумахера не подлежали никакому сомнению.

вернуться

5

Hundsfotter – негодяй, каналья, подлец (нем.).

вернуться

6

Spitzbube – мошенник, жулик (нем.).

вернуться

7

“Да, да, пишите; я смыслю столько же, сколько и профессор, а притом я природный русский!” (нем.).