Ei ääntä väheäkänä.
Tuluksilla tulta iski.
Katsoi pirtin, katsoi sintsin,
jo nousi ylistupahan,
missä nukkui nuorikkonsa;
lausui päastä portahien:
«On aika herätä, armas,
kalpenevat aamutähdet.»
Vastausta ei vähintä.
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
tunsi oudoksi olonsa,
verensä väriseväksi;
päätyi pirttihin takaisin,
luokse lieden luontelihe;
kivi on kylmä kiukahassa.
Pilkisti pihalle tuosta:
hepo seisoi niinkuin seinä,
mies körötti niinkuin köngäs.
Muisti eilistä muretta,
hyrähti hymyhyn huuli:
«Hyv’ on olla onnen myyrä,
kuoma julkisten jumalten.»
Haukotteli haikeasti,
tuosta lautsalle laseikse,
päätti päivän nukkuvansa;
käänti päätä, siirti kätta,
koetti kumpaakin sivua,
ei unonen tullutkana.
Kimposi koholle Tuuri,
sanan kirkkahan kirosi:
«Ei tästä pidot parane,
ellei vierahat vähene.»
Sanoi kylmä kyytimiesi:
«Niinpä tielle työntelemme.»
Tunsi Tuuri vierahansa,
sydän rinnassa sävähti:
«Sain ma vuoden armön aian.»
Hyyrrepartainen hymähti:
«Liet saanut satakin vuotta,
etkö jo erota jaksa!»
Ei muista elänehensä
Tuüri eilistä enemmän:
«Oli mulla poika pieni.»
Haastoi Tuoni haUavainen:
«On jo kuollut, kuopattukin,
miespolven Manalla maannut.»
Tuo oli Tuuri onnellinen,
talonpoika taidollinen,
jo tunsi jumalten lahjat,
lausui, synkästi saneli:
«Älköhöt sinä ikänä,
älköhöt juhliko jumalat
kera kansan kuolevaisen!
Jumaliir on juhlat pitkät,
ikä kerkeä inehmon,
nopsa niinkuin pyörän kehrä.
Päivät kultaiset kuluvi,
aika armas lankeavi,
köyrtyvi urohon selkä
noissa pitkissä pidoissa,
jumalaisten juomingeissa.»
Istui Kuolon koijasehen,
kuului kulkusten helinä
hämärässä talviaamun;
kuului vielä viittatieltä,
jäälle järvien hävisi.
РОГОЖКА РЯЙККЕ
Это он, Рогожка Ряйкке,
показал врагам дорожку —
между двух камней тропинку
ночкой темною осенней
показал под страхом смертным.
Те дотла село спалили
и народ поубивали.
Дом один огонь не тронул —
то Рогояскино подворье.
Лишь на следующий вечер
уцелевшие вернулись —
кто оттуда, кто отсюда,
опасаясь, озираясь,
хоронясь в кустах-деревьях,
к окровавленным останкам,
на родное пепелище.
На своем стоит пороге
Ряйкке, слушает да смотрит.
«Что ты, старая, здесь ищешь?»
«Я ищу родную избу,
где дымятся головешки».
На своем стоит пороге
Ряйкке бледный, как покойник.
«Что глядишь, кума-касатка?»
«Я гляжу на нож кровавый —
кровь то деверя иль брата?»
Ряйкке сын в воротах плачет,
плачет, слезы утирает.
«Ты о чем, сынок, рыдаешь?»
«О веселом жеребенке —
лишь бубенчик отыскал я».
Схоронился Ряйкке в избу,
затворил замки, задвижки,
сам забился на лежанку:
«По кому горюешь, дочка?»
«По красавцу я горюю,
что родить не суждено мне».
Слух пошел шуршать неслышно —
юркой ящеркой забегал,
он с неделю полз гадюкой,
через две ревел медведем:
«Дом один огонь не тронул —
то Рогожкино подворье!»
Женка Ряйкке светлолица
первой вымолвила правду:
«Показал врагу дорогу,
нашу тайну Ряйкке выдал!»
Ряйкке рявкнул, разорался:
«Врешь ты, баба, привираешь —
или есть тому свидетель?»
Молвит твердо женка Ряйкке:
«Есть надежные улики —
звезды знали, видел месяц!»
Ряйкке уж не отпирался —
знать, попался он с поличным;
потемнел, поник плечами;
снял он с матицы[7] веревку,
через горницу шагает,
тяжело ступает в сени,
будто притолока давит.
Обернулся он у двери:
«Тяжкий грех, жена, прости мне —
для тебя я это сделал».
«Пусть тебе простит Создатель».
Ряйкке дверь избы захлопнул.
Постоял в сенях недолго,
из сеней во двор он вышел,
через двор прошел к воротам,
из ворот свернул к колодцу,
от колодца — прямо к лесу;
темна ночь глаза затмила,
на душе немое горе.
На опушке оглянулся —
дом родной увидел Ряйкке,
звуки летние услышал,
голубой дымок над баней,
звон коровьих колокольцев,
заскрипел колодца ворот,
дверь избы приотворилась,
да прошла в амбар хозяйка…