— Неуж злится на тебя женка за это? — ухмыльнулся Астап Варивончик.
Молчит, хоть бы слово в ответ.
Мы приметили, что он уже успел выпить… В хату к нему идут люди — по большей части бабы. Из мужчин только старый Апанас Ермолицкий, да и тот в хату не вошел, — увидев нас в гумне, протопал огородами и душевно поговорил с нами о погоде, о том, что тыквы-де уже поспели.
И вот Астап Варивончик наливает из бутылки в выщербленный стакан и подносит дядьке Язэпу. Тот отпивает немного и возвращает стакан.
— Что не все?
— Не хочу.
— Теперь, Николай, ты. Допивай.
Он еще плеснул немного в стакан, и я выпил. Сам Астап вылакал целый стакан, и мы закусываем сухой колбасой. Дядька Язэп неторопливо жует, стоя посреди тока. Вскоре появляется Томаш и приносит нам две селедки — кое-как очищенные неумелой рукой.
— Хоть бы ты, сынку, пил, — говорит он мне, — ослаб, поди, потаскавши «барана», так выпей вот еще.
— Не пей, — оборачивается ко мне дядька Язэп, — повредит. — И, словно оправдываясь, говорит уже Варивончику и Томашу: — Что ж из него за работник будет, когда напьется?
— Может, вам досок не хватает? — беспокоится Томаш.
В гумно вдруг являются двое — вертлявый и маленький Петрусь Михалинчик и длинный, сухой и понурый Евхим Стригун, с заострившимся лицом, белыми волосами и босой. Я смотрю на Евхима Стригуна, на его бессловесную и какую-то словно затюканную фигуру, и мне невольно думается: это, видно, природа создала его таким, чтобы какой-нибудь чуткой душе по-братски посмеяться беззлобно над ним, а потом над ним же горько заплакать. Он наблюдает, как мы работаем, и на лице его, сплошь усеянном веснушками, стынет горестная улыбка. Петрусь Михалинчик весело садится около Астапа Варивончика, хлопает его по колену и подает голос:
— Я нюхом чую, где пьют. Да еще Евхим помог: потянул носом и говорит — айда.
— Все шуточки, — оправдывается Евхим.
— Я вам принесу, хлопцы, второй стакан, — по-хозяйски хлопочет Томаш.
— Обойдемся и этим.
И не успел я оглядеться, как Петрусь Михалинчик одним духом выпил, крякнул и взял кусок селедки. Томаш поднес Евхиму. Тот сперва отказался было, но потом, видя, что его не собираются упрашивать, взял и выпил. Отломил кусок колбасы, облюбовал удобное местечко на досках, чтоб его не беспокоили, сел и принялся неторопливо жевать. Остаток водки выпили как-то незаметно Варивончик с Михалинчиком и сразу сделались смешливо-веселыми.
— Я вам, братки, принесу чего-нибудь поесть, — как-то радостно сказал Томаш; радостно, должно быть, оттого, что вот в гумне у него собрались веселые люди.
Ему никто ничего не ответил, и он, постояв немного, подался в сторону Евхима, а потом направился в хату.
Астап Варивончик, дурашливо искривив свое мелкое личико, вдруг запел:
Петрусь Михалинчик впился глазами ему в лицо, сжал в карманах порток кулаки, с нетерпением дожидаясь, когда тот кончит. А едва Астап умолк, он затянул вдруг припев совсем из другой песни:
Потом подумал немного, махнул рукой и, сменив мотив песни на другой, бесшабашно веселый, громко повторил:
Евхим как ни в чем не бывало жевал колбасу.
Дядька Язэп встал в воротах и смотрит на пожухлую траву перед гумном…
Светло от солнца и просторно от первого дыхания близкой осени. Славно пахнет из садов грушами-бэ́рами, блестят первые нити белой паутины; скрипят на улице телеги — возят поздний овес; тихо роняют желтизну листьев дремотные клены… Где-то плещет вода и поют петухи.
Стоит, молчит дядька Язэп.
Астап и Петрусь, разлегшись на мягких стружках, раздумчиво поют:
Дядька Язэп шагнул за ворота и пошел, босой, по траве.
Евхим взял в руку бутылку, посмотрел — пустая, положил на место, сел и молчал — видно, слушал.
Евхим отошел, прилег поодаль у стены на соломе и помог высоким и протяжным голосом: