Бедность внешнего действия в романной линии Алеши определена не столько отсутствием событий, сколько полной авторской сосредоточенностью на его внутреннем мире, ибо Макин пишет медитативно-лирическую биографию своего героя, которая — и как история фактов, и как перипетии состояний души и блужданий ума — автобиографична[361]. При том, что две ведущие сюжетные линии романа — Шарлотты и Алеши — контрастны в преобладании внешнего действия в первой и внутреннего — во второй, жизнь Шарлотты дается как переживаемая, осмысливаемая Алешей, ставшая частью его личного опыта. И эта включенность во внутреннюю жизнь героя создает романную, художественную условность «Французского завещания». Жизнь Шарлотты во всем ее охвате составила часть автобиографического материала романа.
«Иногда лишь самая тонкая грань отделяет автобиографию (как жанр. — В.П.) от автобиографической повести или романа, — пишет Л.Я. Гинзбург. — Имена действующих лиц заменены другими — эта условность сразу же переключает произведение в другой ряд, обеспечивая пишущему право на вымысел»[362]. Эта пограничность биографического и романно-художественного во «Французском завещании», подвижность и подчас неразличимость их переходов выявляется в имманентном свойстве романа Макина как автобиографическом — в диалектике «свободы выражения с несвободой вымысла, ограниченного действительно бывшим»[363].
Оставив настоящее имя бабушки — Шарлотты Лемоннье, — автор, дав имя Алеши своему герою-повествователю, отстраняется от него. И усиливает эту принадлежность своего героя художественному миру, придает линии жизни Алеши видимость традиционной романной интриги с «тайной». Она задана — в соответствии с классическим правилом сюжетосложения — в начале повествования, когда Алеша еще в детстве среди семейных фотографий находит необычную: «молодой женщины, одежда которой странно выделялась на фоне элегантных нарядов тех, кто был изображен на других фотографиях. На ней был толстый ватник грязно-серого цвета, мужская шапка-ушанка. К груди она прижала ребенка, завернутого в шерстяное одеяло» (19—20). И скрываемая в семье тайна открывается лишь в последнем письме Шарлотты, полученном Алешей уже в Париже вместе с вестью о смерти бабушки. Тогда-то он и узнает, что на фотографии его родная мать, с которой Шарлотта встретилась в лагере для заключенных и сына которой после ее трагической смерти она воспитала как родного внука[364].
Романное слово во «Французском завещании» усилено и особой — характерной именно для художественной словесности, но не для жанра автобиографии — ролью автора как создателя произведения, очевидной в изображении жизни Шарлотты. Рассказ Алеши о ее прошлом предполагает дистанцию между ним и бабушкой уже в силу и временного разрыва, и другого, «чужого» сознания, за исключением, конечно, тех моментов, когда переживаемое и пережитое Шарлоттой передается рассказчиком с «ее слов».
Однако время от времени повествование от героя замещается повествованием от автора. Макин прибегает к литературной условности воплощения авторского «я» и его роли в произведении, но воспринимаемой, согласно стереотипу художественного мышления, как традиционная, реально-достоверная форма в романе. Как вездесущий автор романной прозы прошлого столетия, Макин в ряде эпизодов «замещает» героя-повествователя, видимость его продолжающейся речи сохраняется, но повествование определяется теперь авторским «я», его сознанием. Соответственно преодолевая дистанцию между собой и Шарлоттой, проникает в ведомое только ей состояние. В этой авторской манере написана и сцена, когда юная Шарлотта холодным вечером несет из аптеки морфий пристрастившейся к наркотикам матери: «Шарлотта остановилась среди снежной пустыни… Она вдруг с такой силой ощутила собственную жизнь, тепло своего худенького тела, собранного в свое крохотное «я». Она почувствовала, как щекочет кожу залетевшая под ушанку капля, как бьется сердце, а возле самого сердца — хрупкость ампул, которые она только что купила. «Это я, — зазвучал вдруг в ней приглушенный голос, — это я стою здесь, среди снежной круговерти, на краю света, в Сибири, это я, Шарлотта Лемоннье, не имеющая ничего общего ни с этими дикими краями, ни с этим небом, ни с этой промерзшей землей. Ни с этими людьми. Я здесь совсем одна, и я несу своей матери морфий…» Шарлотте почудилось, что ее разум зашатался и сейчас рухнет в бездну, и тогда весь вдруг открывшийся ей абсурд станет нормой» (39).
361
Об автобиографизме «Французского завещания» смотрите интервью А. Макина журналу «Пари-матч» (Культура. —1996. — 17 февр. — С. 10—11).
362
Гинзбург Л.Я. О психологической прозе. — Л., 1971. — С. 137. Подобно Л.Я. Гинзбург, канадские литературоведы! Р. Бурнёф и Р. Уэлле считают, что «художественностью формы» и условностью изложенных историй роман отличается от биографии и автобиографии (Bourneuf R., Quellet R. Op. cit. — P. 25).
364
Правда, нужно заметить, что ряд критиков Макина отмечают здесь, как пишет Л. Цывьян, «пуант неожиданный …слишком литературный» (Звезда. — 1996. — № 4. — С. 229).