Выбрать главу

– Вот увидите, этот юноша в своей жизни даже на воду сам не заработает.

Поэтому, памятуя уже об одной бабушке, я не могу требовать из дому денег. Правда, бабушка проживет еще в лучшем случае лет десять. Не знаю, стоит ли из-за этих нескольких лет… В конце концов, я волевая личность. Во всяком случае, я молю Бога, чтобы эта учебная поездка окончилась хотя бы в больнице, а не на кладбище.

Я живу один, и мне не к кому обратиться за помощью. У меня есть, правда, один друг в Париже, которому я еще в начале своего пребывания здесь ссудил триста франков, но благодаря этому необдуманному шагу мне удалось окончательно от него избавиться.

Из фешенебельного отеля, в котором я остановился в первом самозабвенном угаре, я вскоре переехал в «Ривьеру», после того как, подобно воздухоплавателю на шаре над открытым морем, выбросил из корзины – я хотел сказать, из моего чемодана, – все движимое, то есть годное для продажи, чтобы продлить свою жизнь.

Мои первые впечатления на улице Сен-Жакоб были столь ужасающи, что я стремглав помчался в библиотеку Св. Женевьевы, чтобы разузнать, кто такой был этот святой Жакоб.

Несчастный был епископом в Низибисе и преставился восьмидесяти лет от роду. Но после его смерти французы вспомнили о нем: назвали улицу его именем.

В гостинице «Ривьера» жизнь скучна, в особенности если нет ни денег, ни цели и есть только ожидание чего-то, плохого или хорошего – неизвестно.

Я встаю в одиннадцать часов утра, потому что мне надоедает сон, лучше сказать – неясная полудремота этих утренних часов, в которую привносят чуточку реальности лишь звонки в девичьем пансионе. В полдень я отправляюсь гулять в ближайший Люксембургский сад и остаюсь там до двух часов; тем временем горничная убирает мою комнату и Мушиноглазый с удовлетворением констатирует, что я ем на стороне.

В два я иду домой. По пути я покупаю литр молока, полметра парижского хлеба и коробку нормандского сыра. Все это я прячу под своим пальто и незаметно проношу в комнату. Согласно гостиничным правилам, в номерах готовить запрещено; несмотря на запрет, это делает почти каждый постоялец – тайно и украдкой, обращая внимание на малейший запах. Случается, что без всякой причины приходит мерзкий Мушиноглазый и стучит в дверь с целью проверки.

У меня есть большой электрокипятильник, и я готовлю себе литр какао на молоке. Половину я выпиваю в полдень, другую половину оставляю на ужин. На вечер остается также половина сыра и хлеба. После приготовления какао я никогда не мою кастрюлю. Благодаря этому обстоятельству со временем в ней образуется толстый слой подсохшей гущи, которую я могу соскрести, размолоть и снова пустить в дело.

После нормандского сыра полюбить нормандцев невозможно.

Французские гурманы знают триста сортов сыра, самый дешевый из них – нормандский. Это трехсотый. Видимо, я единственный во всей округе, кто его ест. Бакалейщику это тоже бросилось в глаза (к сожалению, такой товар невозможно купить без общения с продавцом), и однажды он осведомился, не потребляю ли я этот безжалостный сыр по предписанию врача.

Коли уж речь зашла о моих расходах, то сюда я должен присчитать пачку мэрилендского табака, сигаретную бумагу и спички. Табак черен, как чай, и так же крепок. Требуется порядочная тренировка, чтобы во время сворачивания сигареты опилкообразные куски табака, запросто прокалывающие дырки в сигаретной бумаге, уложить в самокрутку без потерь. Одна затяжка мэрилендской сигаретой создает впечатление, что вашу глотку обрабатывают наждачной бумагой.

Уже многие месяцы я живу на математической основе, рассчитывая самые дешевые способы приобретения калорий. Еда уже перестала приносить удовольствие, это для меня, скорее, работа, даже долг.

Во второй половине дня я бреду по Буль'Мишу[1] и оглядываю стройных женщин, которые с явным сознанием своего превосходства скромно покачивают бедрами, одной рукой приподнимая пальто, чтобы было видно все, что стоит показать, а другой делая призывные загребающие жесты. Так мечутся они бездумно и рассеянно посреди мирской суеты. Только они одни знают с полной уверенностью, зачем мы, мужчины, живем и каково наше назначенье здесь, на этой земле.

Иногда по вечерам я захожу в «Кафе дю Дом».

На террасе, тесно притиснутые друг к другу, стоят маленькие столики, между ними набивается самый различный люд, на девяносто процентов – иностранцы. Есть индианки, закутанные в пестрые шелковые сари; со своими черными как смоль волосами они похожи на свежевымытых и выглаженных цыганок. Невысокие японки всегда печальны, они одиноко и безмолвно сидят за бокалом американского грога, скорбное лицо повернуто в сторону востока. Негритянки все время показывают свои сверкающие зубы и заметно избегают своих братьев по расе. Затем испанки со сладострастными извивами тела и узким, худощавым лицом, большими, наполненными влагой глазами, над которыми пышные ресницы нависают как опахала; они все время чему-то удивляются: «Ah, senorita… Porqué? Те dice que no… Bueno!».[2] И итальянки с веселой усмешкой на накрашенных губах: «О, mio caro!».[3] Жительницы северных стран – утонченные вампиры в мещанской упаковке; невинно улыбаясь, они легко покачивают ногами над пропастью морального разложения.

Ну и конечно, американки, неистощимо веселые, в одиночку перелетающие через океан и коллекционирующие парижские любовные воспоминания, чтобы присоединить их к собранию билетов от метро, ресторанных меню и театральных программок… «Хэлло, старик!» – «Милая!» – «Идем завтра утром в Версаль?» – «А что там есть выпить?»

Только французские кокотки сидят тихо и скромно поблизости от входа, взор их загорается лишь тогда, когда кто-то обращает на них внимание.

Синий сигаретный дым плавает над террасой словно рваное расползающееся облако.

Юный гарсон со сладостями – чаще всего венгр, – высоко подняв свой поднос, мужественно и решительно, точно исследователь джунглей, прокладывает себе дорогу посреди лиан из стульев и ног: «Cacahuettes… Сасаhuettes!».[4] Успокоительное ощущение – знать, что деньги еще существуют и что некоторые умеют ими пользоваться с аристократической небрежностью.

В отдельные вечера я сижу здесь за кофе со сливками и страстно заглядываю в лучистые глаза хорошо сложенных женщин. Я пытаюсь вторгнуться в их жизнь. К сожалению, красивые женщины вспархивают и уходят, они даже уезжают на машинах. Скромный подобострастный танцор-стрелок захлопывает – бумс! – дверцу за ними. Автомобиль заводится, ласково и равномерно подрагивая, и беззвучно скользит вниз по сверкающему пестрыми огнями бульвару Монпарнас, а я иду домой, в отель «Ривьера», продолжать свое существование.

По пути домой я иду в обход по рю Ваван, рю Бреда, вдоль темного и тихого Люксембургского сада – лишь для того, чтобы подольше насладиться этим фешенебельным кварталом. От парка ко мне плывет запах деревьев, он сопровождает меня вдоль массивной железной решетки, по каменному фризу которой, беззвучно и замирая в ответ на каждый шорох в саду, совершает свой ночной обход бездомная кошка. Возле рю де Флер сад разрезает широкая аллея. С другой стороны видны сверкающие лампы рю Суффло, между темными кустами и почти черной листвой они мистически мерцают, подобно искрам упавших на землю звезд или напоминая причудливых фей, ведущих свою таинственную жизнь в умолкнувшем парке.

вернуться

1

Сокр. бульвар Сен-Мишель. – Здесь и далее примечания переводчика.

вернуться

2

Ах, сеньорита… Почему? Ты говоришь, что не… Прекрасно! (исп.)

вернуться

3

О, мой милый! (итал.)

вернуться

4

Арахис… Арахис! (франц.)