Выбрать главу

Ее дети идут, бегут на оранжевые огни в окнах домов. Потом, когда они лягут спать, она будет разбирать их добычу, ища бритвенные лезвия в яблоках, отравленные конфеты. Радость детей уже не трогает ее, но страх за них еще трогает. Она подозревает, что мир замыслил недоброе против ее детей. Нат всегда смеялся над ее страхами, называл их бзиками: острые углы столов (когда дети учились ходить), розетки в стенах, шнуры настольных ламп, пруды, ручьи и лужи (ведь можно утонуть и в двух дюймах воды), движущиеся машины, железные качели, перила крыльца, ступеньки; а позже — незнакомые мужчины, замедляющие ход автомобили, овраги. Он говорил: «Дай им самим научиться». Пока ничего серьезного не стряслось, она выглядит глупо. Но если когда-нибудь стрясется, ее правота вряд ли кого утешит.

Это Нату следовало бы сейчас сидеть на диване и ждать звонка в дверь. Это Нат должен открывать, не зная, кто там окажется, и выдавать конфеты. Раньше это всегда делала Элизабет, но Нат мог бы сообразить, что сейчас она не в состоянии этим заниматься. Мог бы и сам додуматься, если бы хоть немного захотел.

Но он ушел; и на этот раз не сказал ей, куда.

Однажды Крис подошел к ее дому без предупреждения, позвонил в звонок. Он стоял на крыльце, и фонарь над головой превратил его лицо в лунный рельеф.

Что ты здесь делаешь? Она рассердилась: разве так можно, это вторжение, окно детской — прямо над крыльцом. Он вытащил ее наружу, на крыльцо, не говоря ни слова, придвинулся лицом к ее лицу, в свете фонаря.

Уходи. Я тебе позже позвоню, пожалуйста, уходи. Ты же знаешь, я не могу. Шепот, поцелуй, плата шантажисту, только бы никто не услышал.

Ей бы выключить свет, погасить тыквы, запереть дверь. Она может притвориться, что ее нет дома. Но как она объяснит нерозданные конфеты? А если их выбросить, друзья ее детей обязательно будут задавать вопросы. Мы пошли к вам, но у вас никого не было дома. Ничего не поделаешь.

Звонят в дверь, и еще раз. Элизабет набирает полные горсти и идет возиться с дверным замком. Удобнее поставить чаши у входа, рядом с лестницей; так она и сделает. За дверью — китаец, чудовище Франкенштейна и ребенок в костюме крысы. Она делает вид, что не узнала их. Вручает каждому по пакетику и бросает монетки в щели копилок. Они радостно щебечут между собой, благодарят ее, топочут по крыльцу, не представляя себе, что это за ночь на самом деле и кого изображают их маленькие тельца в костюмах. «Ночь Всех Душ». Не каких-нибудь дружественных душ, но всех. Душ, которые вернулись и плачут у дверей, голодные, рыдают о своей потерянной жизни. Даешь им деньги, еду, что угодно, взамен своей любви и своей крови, надеешься откупиться, ждешь, когда же они уйдут.

Часть вторая

Пятница, 12 ноября 1976 года

Элизабет

Элизабет идет на запад по северной стороне улицы, в холодной серости воздуха, что сливается с монотонным небом серо-рыбьего цвета. Она не заглядывается на витрины; она знает, как выглядит, и не тешит себя иллюзиями, что могла бы выглядеть по-другому. Ей не нужно ни ее отражение, ни отражения мыслей других людей о ней или о себе. Персиково-желтое, яблочно-розовое, малиновое, сливовое, шкуры, копыта, плюмаж, губы, когти — все это ей без надобности. Она в черном пальто. Она жесткая, плотная сердцевина, та черная точка, вокруг которой спиралью закручиваются прочие цвета. Она глядит прямо перед собой, плечи держит ровно, шагает твердо. Она марширует.

На пальто, на лацканах идущих ей навстречу — эти памятки, красные тряпочные лепестки, капли крови, что выплеснулись из черной фетровой дырочки в груди, пришпиленные по центру булавкой. День Памяти [7]. Булавка в сердце. А что продают в пользу умственно неполноценных? «Семена Надежды». В школе принято было замолкать, пока кто-нибудь читал стих из Библии, а потом все пели гимн. Склонив голову, стараясь напустить на себя серьезный вид, сами не зная, зачем. В отдалении (или по радио?) грохотали пушки.

Коль вы нарушите завет,Нам и по смерти не найти покоя,Хоть маки будут рдетьВо Фландрии полях [8].

Это написал канадец. Мы — павшие. Нация некрофилов. В школе ей приходилось учить эти стихи два года подряд, тогда еще принято было учить стихи наизусть. Однажды ее выбрали читать это стихотворение. Она хорошо запоминала наизусть; тогда это называлось «любить стихи». Она любила стихи, пока не закончила школу.

Элизабет купила мак, но не носит его. Он лежит у нее в кармане, она трогает булавку большим пальцем.

Она помнит времена, когда эта прогулка, любая прогулка через эту часть города, привела бы ее в восторг. Эти витрины с их обещаниями — по сути, чувственными, — заменили собой прежние витрины и прежние обещания, сулившие только безопасность. Твидовые костюмы. Когда это случилось, этот переход к опасности? Где-то за последнее десятилетие костюмы из плотной шерсти и английские шелковые косынки уступили место всякой экзотике: импортным индийским костюмам с разрезными юбками, атласному белью, серебряным амулетам, которые должны болтаться меж грудями, как рыбки на крючке. Клевать тут. А еще мебель, milieu[9], аксессуары. Лампы с цветными абажурами, благовония, магазины, всецело посвященные мылу или толстым банным полотенцам, свечи, притирания. Соблазны. И она соблазнилась. Когда-то у нее горела бы кожа, иди она по этим улицам, витрины предлагали бы себя, не требуя ничего, уж конечно, не денег. Лишь одного слова, Да.

Вещи почти не изменились, только цены выросли, и магазинов стало больше, но тот ласкающий аромат исчез. Теперь это всего лишь товар. Платишь и получаешь, получаешь ровно то, что видишь. Лампу, бутылку. Будь у нее выбор, она взяла бы то, прежнее, другое, но мертвенный голосок внутри нее говорит, что выбора нет, говорит просто: Ложь.

Она останавливается перед газетным ящиком и наклоняется, заглядывая в квадратное стеклянное окошко. Ей надо купить газету, чтобы читать, сидя в приемной. Ей обязательно надо будет на чем-нибудь сосредоточиться, а журналы, которые обычно держат в подобных местах, ей сейчас не по нутру. Многоцветные журналы, где все красочнее, чем в жизни, журналы про здоровье, про материнство или про то, как мыть голову майонезом. Ей нужно что-нибудь черно-белое. Тела, падающие с балкона десятого этажа, взрывы. Настоящая жизнь. Но читать газету ей тоже не хочется. Все газеты пишут только о выборах в Квебеке, которые состоятся через три дня и ей совершенно неинтересны. Выборы ее привлекают не больше, чем футбол. И то и другое — мужские ристалища, в которых ей достанется в лучшем случае флажком помахать. Кандидаты, сборища серых пятен, противостоят друг другу на первых страницах газет, обмениваясь молчаливыми, хоть и не бессловесными, выпадами. Ей все равно, кто победит, а вот Нату не все равно; и Крису было бы не все равно. Он всегда будто безмолвно обвинял ее в чем-то, словно самой своей личностью, манерой речи она что-то вымогала у него, вторгалась в его жизнь. Тогда как раз все говорили про языковой вопрос.

У меня что-то с ушами. Я, кажется, глохну. Иногда, время от времени, я слышу высокий звук, как будто гудение или звон. И мне трудно расслышать, что говорят другие люди. Мне все время приходится переспрашивать.

Нет, я не простужалась. Нет.

Она репетирует свою речь, потом повторяет ее доктору и отвечает на вопросы, сложив руки на коленях, ноги в черных туфлях ровненько, сумочка у ног. Почтенная дама. Доктор — пухлая, прозаического вида женщина в белом халате, на лбу фонарик. Она добрым голосом допрашивает Элизабет и делает у себя пометки докторскими иероглифами. Потом они проходят в соседнее помещение, Элизабет садится в черное дерматиновое кресло, врач заглядывает ей в рот и уши, по очереди, при помощи зонда с фонариком. Она просит Элизабет зажать нос и дунуть — не послышится ли хлопок.

вернуться

7

День Памяти празднуется в Канаде 11 ноября; он посвящен памяти всех канадцев, погибших на войне. В знак уважения к ветеранам войны в этот день люди покупают и носят на груди красные маки — символ пролитой крови.

вернуться

8

Стихотворение Джона МакКрэ, ставшее своего рода гимном Дня Памяти: «Во Фландрии полях алеют маки / Среди крестов, за рядом ряд; / То наши памятные знаки…»

вернуться

9

Среда, обстановка (фр.).