Выбрать главу

Стою в раздумье перед тем, что случилось, и вот именно — что оно случилось или вышло, как следствие всех предыдущих поступков, — это и есть первый предмет моего размышления. Оно вышло из того, что я, создавая дальнему неведомому читателю радость, не обращал внимания на своего ближнего и не хотел быть ослом для него. Я был конём для дальнего и не хотел быть ослом для ближнего.

Но Л. пришла, я её полюбил и согласился быть «ослом» для неё. Ослиное же дело состоит у человека не только в перенесении тяжести, как у простого осла, а в том особенном внимании к ближнему, открывающем в нём недостатки с обязательством их преодолеть.

В этом преодолении недостатков ближнего и есть вся нравственность человечества, всё его «ослиное» дело.

Сигналы голода в стране. Начало разочарования в поездке Молотова в Германию: что-то не удалось, что-то сорвалось. Где-то собирается гроза, но там уже нет компромисса: если б то знать, ненавидящий компромисс схватился бы за него как за друга, потому что хоть как-нибудь, а жить хочется. Там же путь прямой через жизнь и путь ещё более — мимо жизни.

Приходила умная еврейка и говорила о том, что в нашей жизни исчезла та роскошь страданья, которой одаряет, например. Толстой графиню — мать Пети Ростова. И вот эта еврейка сказала Валерии Герасимовой (писательнице, потерявшей мужа на войне): «У вас мама, ребёнок, есть нянька, есть лёгкая работа, и вы имеете возможность роскошно страдать. Поглядите на других людей, как они страдают, и забудьте свои страданья».

Умный Пьяница[59] горячо восстал на эту мораль, сущность которой состоит в обездушении страдающего и замене душевного страдания относительной материальной ценностью. Л. же восстала против роскоши страданья за страданье молчаливое и деятельное.

Туман в Москве, как в Лондоне, тёпло и так мокро всё, что ночью на улице всё отражается, как в реке. Иду получить путёвки в Малеевку, дом творчества писателей под Старой Рузой.

Глубокая, затаённая даже от себя самого тоска где-то почти без боли точит меня, слышу — точит, но ничего не чувствую, как будто нахожусь под наркозом. Знаю, это даёт о себе знать моё отрезанное прошлое. Не осталось никакого сомнения в том, что это надо было отрезать, и боль сосёт не за них, а за себя: как мог я столько лет жить среди людей без всякого «родственного внимания» со своей стороны? Понимаю, что какая-то гордость, рождённая в диком самоволии, заставила меня отстаивать мезальянс не только в опыте личной жизни, но и в литературной проповеди. И в этом родилась вся беда...

Скорее всего, тоска у меня появляется от наплыва воспоминаний спокойствия прошлого и тревоги при охране своего нового счастья. С этими сомнениями надо бороться деятельностью.

Большая ошибка Павловны, что она вовлекла в борьбу со мной сыновей. Получив свободу нападать на меня, ни в чём не повинного человека и отца их, они просто лишились всякого понимания моей личности.

Посылал Марью Васильевну с письмом в Загорск и просил прислать мне книги, необходимые для работы. Павловна книг не дала, и М. В. привезла от неё новые угрозы. Из этого видно стало, что Павловна ничуть не продвинулась вперёд: как раньше в споре никогда не уступала, так и теперь идёт наперекор. Но раньше после спора и вспышки я приходил в состояние расширенной души, и стыдил себя за спор с таким, по существу, маленьким человеком, и кротостью возвращал себе мир, а теперь чувствую, что приехать к ней с утешением не могу.

Теперь нависла над нашей любовью древняя туча, висевшая над свободой в любви, — туча Дантова Ада, шекспировского Ромео и драм Островского.

Л. охватил такой страх, что она с полчаса была в лихорадке. Л. тяготится, конечно, тем, что она должна поддерживать во мне твердыню в отношениях к Павловне и тем её пуще злить. Ну так вот, и хорошо, вот и конец! буду считать эту попытку окончательной и бросаю их совсем и отстраняю от себя все упрёки совести.

Ночью почуял «любовь» оставленных мною людей, любовь, в которой рождается преступление. Надо быть твёрдым, холодным... изжить это изнутри как малодушие.

Стану перед своей совестью, и совесть свою поставлю перед истиной, и спрошу сам себя о себе, и тогда получится ответ: всё оправдание моё заключается в любви к Л. Если это настоящая любовь, то она всё оправдывает.

Ходил к Н. А. Семашко, своему гимназическому другу, теперь наркому, высшему чиновнику в России. Потом был у сестёр Барютиных (Лялиных с ранней юности подруг). То, что я нашёл у Л. как самое для меня важное, — это прежде всего неисчерпаемый источник и смутное чувство бесстрашия перед концом своим, то же самое теперь у этих сестёр видишь на глаз в их порядке жизни, в устройстве, в утвари, на стёртых уголках дверей и столов.

вернуться

59

Так в семье Пришвиных звали Птицына.