— А вам нечего заботиться о неизвестном, и подать известной голодной собаке лучше, чем отдать неизвестному человеку.
У Цыганки щенки, и корма ей из столовой не отпускается, и всем людям, служащим в столовой, питаться из неё не полагается. Поэтому все остатки, даже косточки, служащие уносят себе. Цыганка получает что-нибудь только от нас. Л. организовала систематическую помощь голодающей собаке, и Цыганка это знает: она отдаёт своё предпочтение Л. По приказу Л. мы выносим остатки своей пищи и отдаём Цыганке возле лесенки в столовую. И каждое утро Цыганка, однако, приходит не в столовую, а в тот дом, где мы спим. Сидит на приступочке и дожидается. Она потому дожидается около спальни, что знает хорошо: не столовая кормит её, а люди. И, мало того, сознаёт, кто её кормилец.
Сегодня утром я первый вышел из дому. Вижу, Цыганка сидит на лесенке спальни. Я иду в столовую, она не трогается с места. А когда Л. выходит — она с ней вместе направляется в столовую.
Я рассказал Е. Н-чу, как мы работаем с Л.
— Да, — ответил он, — великое счастье иметь такого друга.
— Дорого стоит такой друг, — сказал я, — надо уметь и взять его и охранять, а это жизни стоит.
Втроём мы пошли гулять. Каждая ёлочка на нашем пути была осыпана звёздами. На полдороге к дому Е. Н. нас оставил и ушёл в лес один. И так было ясно: он — одинок, мы двое — в единстве.
Е. Н. Чернецкий погиб в первые дни войны.
Светлое морозное утро. Ходил по тропинке взад и вперёд с того времени, когда осталась на небе звезда утренняя, и до тех пор, пока она не растаяла в свете от солнца. Мне было ясно, что дело художника — это расстановка смешанных вещей по своим первоначальным местам.
Посмотрел бы Достоевский! Каждый день пишу по одному детскому рассказу[62] и ем как свинья откормленная... Страшно даже за серьёзную работу браться. Мне сейчас неловко думать о Достоевском: посмотрел бы он на это «творчество», на это «счастье»...
Когда вчера я заговорил с Л. о каком-то прекрасном поэтическом народе русском на Печоре, она стала это отвергать: нет этого, всё это умерло, и если воскреснет, то как-нибудь в общей культуре.
Если это правда, то и моё наивное сознание о действующем первоисточнике нашей поэзии — устном творчестве народном — устарелое понятие. Так было, и теперь этого нет.
Не только язык народный как первоисточник моей литературы, — я теряю даже вкус к тому родственному вниманию в природе, о котором столько писал.
— Денёчек, — сказал я, — что же это со мной делается?
— Ничего особенного, — ответила она, — ты переменяешься — ты переходишь от природы к самому человеку.
Л. в обществе выпрыгивает из себя, срывается и после огорчается сама на себя за то, что говорила лишнее. Бывало, только начнёшь говорить, она сорвёт и перервёт. Точно такие же дикие углы свойственны и мне и, я думаю, происходят от вынужденного сдерживаемого молчанья и жажды общенья.
Так было всю жизнь. Теперь начинаю приходить сам с собой в равновесие, впервые вижу возможность создать обстановку, в которой не буду бояться себя.
Стало противно ходить в столовую: начались сплетни. Так, месяц подходит к концу, а больше месяца люди, очевидно, не могут вынести обеспеченную жизнь. Замошкин сказал мне: «Молодожёны!» И мне от этого стало противно, да как!
Прекратить попытку душевных разговоров с Замошкиным и со всеми.
До конца пребывания в этом доме начну биографию Ляли, имея целью восстановление её личности. Ближайшая цель моя будет достигнута фактом её горячего участия, и тогда эта биография станет её автобиографией.
Прихожу в столовую, вслед за мной приходят другие. Сестра-хозяйка к каждому подходит с листком, на котором написано меню, и предлагает выбрать обед или завтрак. Когда все записались, я спросил, почему она обошла меня? Она ответила:
— Вы же вместе с В. Д., а её нет.
Скоро будут говорить, — посмеялся Замошкин, — что и пишет не М. М., а муж Валерии.
В это время пришла Л. и возмутилась, а когда Замошкин повернул на «Прекрасную Даму», сказала:
— Не люблю я Прекрасную Даму!
— Я тебе служу, — сказал я, — не как прекрасной даме рыцарь, а как служили друг другу Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна.
Л. этому обрадовалась и помирила нас с Замошкиным.
Я сказал:
— Люблю тебя всё больше и больше.
А она:
— Ведь я же это говорила тебе с самого начала, что ты будешь любить всё больше и больше.
Она это знала, а я не знал. Я воспитал в себе мысль, что любовь проходит, что вечно любить невозможно, а что на время — не стоит труда. Вот в этом и есть разделение любви и наше общее непонимание: одна любовь (какая-то) проходящая, а другая вечная. В одной человеку необходимы дети, чтобы через них продолжаться; другая, усиливаясь, соединяется с вечностью.
62
Пришвин работал над циклом рассказов «Дедушкин валенок». Впервые был опубликован в журнале «Октябрь» (1941).