Выбрать главу

Некоторые слова, частотные в «Анне Карениной» – колея, дорога, рельсы, – прямо или косвенно отсылают к понятию «железная дорога», и читатели уже давно истолковали роль рельсов в романе в связи с толстовской критикой железных дорог, отзвук которой мы находим в размышлениях Левина (19:52), распространенной в среде консервативных деятелей культуры того времени[62]. Для наших целей особенно к месту наблюдение Г. Яна: «…несколько конкретных свойств “социального” предполагаются использованием в качестве его символа железной дороги… Социальное включает правила и упорядоченность, на что намекает образ путей, по которым должен идти поезд, плюс механическая (т. е. также логическая) природа объекта» [Jahn 1981: 6].

Что еще интереснее, «рельсы» как социальные «правила», по сути, фигура этимологическая: английское слово rail восходит (через среднеанглийское reyle, raile и старофранцузское reille (‘железный брус’) к латинскому regula, означающему «прямая палка, доска, планка, узор», – слову, в свою очередь родственному regere (‘править’) и гех (‘правитель’)[63]. Связь между «рельсами» и «правилами» в романе открыто демонстрируется – вместе с картезианской картиной, лежащей в ее основе, – там, где рассказчик замечает о Вронском: «Несмотря на то, что вся внутренняя жизнь Вронского была наполнена его страстью, внешняя жизнь его неизменно и неудержимо катилась по прежним, привычным рельсам светских и полковых связей и интересов» (18: 182).

Одно или два метафорических употребления Толстым слова «рельсы» в других поздних произведениях (последний случай будет рассмотрен в главе 5) действует в точности в рамках той же самой картезианской структуры. Написанный от первого лица рассказ «Записки сумасшедшего»[64], не содержащий комических элементов, присущих одноименной повести Гоголя (1835), подводит итоги кризиса, постигшего Толстого в Арзамасе в 1869 году. Рассказчик, богатый помещик, как и Толстой, испытывает острый приступ того, что он называет «духовной тоской», – депрессии и смертного ужаса, – так как скептицизм приводит его к страху перед тем, что жизнь бессмысленна, и единственный разумный выход – это самоубийство[65]. Только молитва как будто помогает ему, и в конце концов он приходит к тому, что принимает все, чему учит Евангелие и жития святых; однажды его «просветила истина», что «мужики так же хотят жить, как мы, что они люди – братья, сыны Отца, как сказано в Евангелии» (26:474). Это обращение к вселенской любви и христианской добродетели рассказчик и называет своим «сумасшествием», вероятно потому, что именно так расценили бы его обращение другие помещики-землевладельцы[66].

Но в тот период после первого приступа, когда он прибегал к молитвам, не веря по-настоящему в их слова и боясь, что приступ повторится, он «должен был не останавливаясь и, главное, в привычных условиях жить, как ученик по привычке не думая сказывает выученный наизусть урок, так я должен был жить, чтобы не попасть опять во власть этой ужасной, появившейся в первый раз в Арзамасе тоски» (26:471). Он пространно описывает свою «стратегию выживания»:

…я… начал жить по-прежнему, с одной только разницей, что я стал молиться и ходить в церковь. По-прежнему мне казалось, но уже не по-прежнему, как я теперь вспоминаю. Я жил прежде начатым, продолжал катиться по проложенным прежде рельсам прежней силой, но нового ничего уже не предпринимал. И в прежде начатом было уже у меня меньше участия. Мне все было скучно. И я стал набожен. И жена замечала это и бранила и пилила меня за это. Тоски не повторялось дома (26: 471).

Здесь, как и в приведенном выше отрывке о Вронском, внешнее, закрепленное поведение отделено от внутренних интенциональных состояний. Толстой искусно изображает постепенное обращение рассказчика, показывая, как он выводит свою веру из одного набора внешних форм поведения (землевладелец-приобретатель, традиционный муж) и в конце концов вкладывает ее в другой набор внешних форм поведения. В рассказе это движение конкретизируется тем, что сначала он произносит свои молитвы, не вкладывая в них смысл (не веря в них), но в конечном итоге начинает осмыслять свои молитвы и некоторые религиозные тексты, причем это осмысление равносильно обязательству изменить свою жизнь. Идейная структура, позволяющая внутреннему «я» рассказчика отделить себя от одного набора внешних форм поведения и постепенно найти себя в кардинально отличном наборе внешних форм поведения, и есть то самое картезианство, которое приводит за собой семантический скептицизм. Это также та самая идейная структура, которую мы встречаем в самом начале рассказа, когда уже обратившийся рассказчик повествует нам, как он успешно избежал диагноза «сумасшествие» при медицинском освидетельствовании:

вернуться

62

О новых железных дорогах в России, ставших «символичными для… взаимосвязанного процесса духовного разброда и материального преуспеяния» см. [Биллингтон 2001: 286–288]. Перечисление более чем 30 случаев появления темы железной дороги в романе и попытка истолковать их как эмоционально нагруженные повествовательные «сцепления» см. в [Schultze 1982: 117–122].

вернуться

63

«Oxford English Dictionary», статья «Rail». Ср. родственные немецкие слова

Riegel («перекладина») и Regel («правило»). Относящееся к сугубо эстетической сфере слов «роль», однако, происходит от названия свитков пергамента, на котором писались пьесы. (Речь идет об английских словах rail (рельс) и rule (правило), восходящих к одному латинскому корню. – Примеч. пер.).

вернуться

64

«Записки сумашедшего» (26: 466–474); в заглавии и тексте сохранена ав

торская орфография (сумашедший). – Примеч. пер.

вернуться

65

Согласно Д. Туссинг Орвин, это, по крайней мере отчасти, произошло под влиянием «пагубного яда» философии Шопенгауэра [Orwin 1993: 154–155]. См. также [McLaughlin 1970: 187–245].

вернуться

66

Это может быть и отсылкой к культурно-религиозной фигуре «святого безумца» (юродивого), который подражает Христу в такой степени, что выглядит в глазах добропорядочного общества дураком или сумасшедшим.

полную версию книги