— Борух?
Янкл:
— Он искал тебя. Ты был на заводе.
Пенек верит в Боруха: он далеко пойдет! Сейчас он продолжает работать у жестянщика. Свой заработок, несколько рублей с копейками, он целиком отдает отцу. Но за зиму все же сам справил себе обувь. В начале зимы Пенек встретил Боруха. В переулочках тогда мерли от тифа. Борух был одет в телогрейку своей покойной матери. Он взглянул на Пенека, потянул носом, ничего не сказал. В последний раз они встретились у бондаря Мойше. Это было зимой, в жестокие морозы, когда кошка бондаря повесилась с голоду. Отовсюду народ бежал взглянуть на диковинное зрелище. Встреча с Борухом была холодная. Именно поэтому Пенек сейчас озадачен приходом Боруха. Борух не станет его зря разыскивать. Прежнее чувство к Боруху, долго дремавшее в Пенеке, вновь вспыхнуло, настойчиво требовало: «Немедленно повидать его!»
Был теплый солнечный день незадолго до запоздавшей в этом году еврейской пасхи. В центре города — глубокая грязь, на окраинах немного подсохло.
По ту сторону реки у крестьянских изб как-то по-новому запели петухи: звучно, задорно, точно впервые в жизни.
У домика жестянщика Пенек застал Боруха за работой на солнышке, под навесом. В глазах Боруха холодная синева; она как бы говорила: «Я, как видишь, жестянщик. Рабочий человек! А ты оттуда, из „белого дома“. Нет между нами ничего общего…»
Вздернутый носик Боруха вытянулся, почти перестал сопеть, выровнялся, стал меньше походить на нос его покойной матери.
Пенек стоял некоторое время молча, удивляясь тому, как далеко подвинулся Борух в своем мастерстве за последнюю зиму: сам делает ручку к кружке, режет белую жесть, свободно действует большим и малым паяльниками. Набрав в рот мелкие заклепки, он вынимает их по одной и пускает в ход. Работа идет быстро, гладко, лучше не надо!
Борух работал и молчал. Пенек смотрел, как он работает, и чувствовал себя немного обиженным. Если Борух не находит нужным объяснить, зачем он несколько раз заходил к Пенеку, то и он, Пенек, не станет допытываться: не хочет говорить — не надо!
Пенек повернул к окраинным уличкам. Заглядывал, по своему обыкновению, то в одну дверь, то в другую и видел повсюду почти одно и то же: в лачугах переболели тифом, изголодались за зиму и теперь проветривают на солнце свои отрепья. Кривые, покосившиеся окна лачуг напоминали глаза тощей, изголодавшейся коровы. Распахнутая настежь дверь избушки стекольщика Доди была как черная пасть, захлебнувшаяся в беспомощных жалобах. Ребята в избушках тыкаются в подолы матерей, словно телята в пустое, иссохшее вымя. От непрестанных забот и тревог у женщин тупые лица. Из какой-то щели в сенях ползут проклятия, изрыгаемые женой канатчика.
— Чтоб они сгорели! И чтобы пепел их ветром разнесло по всему миру!
Затем оттуда выползает сама канатчица, красная, веснушчатая, злобно гримасничающая. От нее пахнет грудным младенцем. Ежегодно, с точностью часового механизма, она рожает в конце зимы. Сейчас она громко проклинает тех, что несут с рынка переполненные снедью корзины — припасы для наступающей пасхи. Больше ничего не слышно? Окраина притихла, как больной, на глазах которого весело пируют здоровые. За домами лежат на солнышке выпущенные на волю исхудалые козы. Их точно нарочно выпустили для того, чтобы прохожим крестьянам было над чем посмеяться. Солнце отсчитывает оставшиеся до пасхи дни. Канатчице безразлично, вышли евреи некогда на волю из Египта или нет[13]. Окраину мало интересует самый праздник, там тоскуют лишь о восьмидневной праздничной сытости — уделе зажиточных домов, тоскуют почти болезненно. Эта тоска о сытости чувствуется даже в козах. Они мигают скорбными глазами, и бороды их трясутся.
На улице возле своей хибарки маляр Нахман сгребал поломанной лопатой жидкую грязь. Он разговаривал сам с собой:
— Густая грязь сохнет, а жидкая не сохнет… Как же может сохнуть жидкая грязь, если она жидкая?
Пенек остановился и прислушался. Слова, выходившие из уст Нахмана, звучали четко, хоть он и говорил про себя. Только порой слышался тихий присвист. Это оттого, что во рту Нахмана спереди торчали три шатающихся зуба. Нахман не умолкал ни на минуту. Капли пота застыли у него на лбу, но не столько от работы, сколько от неумолчного потока слов. Бывает, иной с горя теряет способность говорить, немеет. С Нахманом случилась горшая беда: с тех пор как умерла от тифа его жена, он лишился способности молчать.
— Люди, — говорил он, — приходят смотреть на мою работу, потому что никто этого так не сделает, как я. Разве нельзя было высушить болото во всем городе? Можно! Но люди не умеют работать и ленятся…
13
Пасха, по еврейским религиозным легендам, праздник освобождения из египетского рабства.