Всю свою жизнь Аббас провёл среди этих одетых в лохмотья, но великодушных людей. Он бывал с ними в караван-сараях, в кофейнях, в автобусах, на поклонении святым мощам, в мечетях, на проповедях, на праздновании последнего дня Нового года, на иллюминациях и фейерверках, у сорока алтарей в ночи ашура, на похоронах безродных бедняков, в банях — и всюду он внимательно наблюдал их. Он не раз видел, как они проявляли большое мужество, щедрость, человеколюбие, снисходительность и доброту по отношению к людям, которые в чём-то зависели от них. Он встречал среди них людей, которые с глубоким сочувствием относились к беспомощным и обездоленным. Даже тысячной доли такого сочувствия не найдёшь у таких господ, как старший надзиратель Рахим Дожхиман, да и не только у Рахима Дожхимана, но и у людей, стоящих выше и даже значительно выше его. Да, «подлый авантюрист», да, сгорбленный, голый и босой старик, который всю свою жизнь провёл в бедности, голодал, работал как вол, но не протягивал своей руки за помощью ни ближним, ни чужим. Да, «подлый авантюрист», да, благороднейший иранец, рождённый в нищете и в нищете умерший, но не склонивший головы перед пришельцами, ты грудью встал против них, ты смотрел прямо в их преступные глаза, но не поддался им.
Да, «подлый авантюрист», да, беспризорный и бездомный ребёнок, ты перенёс ужасные муки голода, но не пошёл на воровство.
Ах, как хотелось Плешивому Аббасу, чтобы у него выросли крылья, чтобы он мог перелететь через высокие стены тюрьмы, холмы и дома северной части города, в которых живёт аристократия, и снова очутиться в узких и тёмных трущобах его южной части, там, где он продавал мороженое, где люди живут справедливо, где ничьи руки не обагрены кровью ближнего, где никто не страдает от богатства другого, туда, где у рубашек нет длинных подолов, но зато подолы ничем не запятнаны. Там он спустился бы и стал целовать руки всем этим «подлым авантюристам», там он склонился бы к их ногам и принёс бы им в жертву самое дорогое, что он имеет, — свою жизнь.
«Разве я не говорил тебе тысячу раз, чтобы ты не смел расстилать здесь свою вонючую постель!» Конечно, говорили, ваше превосходительство господин старший надзиратель, говорили и ещё не раз скажете. Каждый день, каждый вечер будете говорить, и не только вы, но и благородные офицеры, ваши начальники будут говорить, и просто генералы, и дивизионные генералы, и, бог даст, будет говорить даже сам верховный главнокомандующий вашей армии. Какая нам корысть от того, что мы будем стелить свою постель поперёк вашей дороги? Пусть сам господь не допустит, чтобы какой-нибудь несчастный сел у края вашей дороги, господин старший надзиратель. Не дай бог, чтобы он встретился с вами. Не дай бог, чтобы взоры какого-нибудь несчастного сироты скрестились бы с вашим взором. Какое вам, аристократам, дело до нас, даже если вы и встречаетесь с нами?
«Вся тюрьма от тебя провоняла». Конечно, никто против этого не возражает. Тюрьму для того и построили, чтобы она стала вашей извечной кормушкой. Тюрьму построили не для того, чтобы люди там спали, чтобы они оставались там живыми и дышали. Тюрьму построили для того, чтобы всякий, кто входит в неё сегодня, завтра был бы вынесен оттуда прямо на кладбище, а послезавтра его постель, ту самую постель, которая вам так мешает, когда мы её расстилаем на полу, вы взяли бы себе на спину и понесли на рынок старьёвщику.
Никто не знает, сколько пылких мыслей таилось в плешивой голове Аббаса. Иногда он начинал что-то бормотать себе под нос, петь религиозные гимны, и слёзы текли у него из глаз и орошали его колени. Он сжимал веки, закусывал верхнюю губу и ещё сильнее начинал качать головой. Его пение становилось всё громче и громче, изредка отдельные слова доносились до слуха окружающих.
Со стороны казалось, что этот плешивый пройдоха с голой грудью, который в течение целых десяти лет оказывал населению Сарчашме тысячи всяких услуг, этот беспечный плут, который не боялся даже самой судьбы, этот бедняк, которому и море было по колено, находится уже не на этом бренном свете.
Тридцать четыре человека сидели в этой камере размером четыре на четыре метра. Каждый из них был занят каким-нибудь делом: один сморкался и вытирал пальцы о стену, другой воровато оглядывался по сторонам и, как только замечал, что никто не обращает на него внимания, быстро совал в рот жевательную резинку «Адамси», которую он смаковал уже двадцать дней; третий тайком вытаскивал из-под овчинки, на которой сидел, свою грязную трубку, от глиняной прокопчённой головки которой не осталось и одной трети, осторожно запускал два пальца в кисет и, достав оттуда щепотку табаку, клал его в трубку, затем поднимал выпавший из печурки на пол уголёк и, закурив, быстро совал в рот обожжённые кончики пальцев; четвёртый каждые две-три минуты поднимался со своего места, брал грязный кумган[91] с отбитыми ручкой и носиком и спешил в угол; пятый, связав узлом концы засаленной до черноты белой нитки, вытянув ноги, просовывал нитку между пальцами и, взяв другой её конец в руки, обвивал поочерёдно пальцы ног и рук и так убивал время этой детской игрой; шестой, сидевший возле стены, развлекался тем, что то прислонялся спиной к стене, то отстранялся от неё; седьмой, расположившийся как раз посредине комнаты и лишённый возможности последовать примеру своего соседа, брал пальцами свою длинную бороду, запихивал её концы в рот и сжимал зубы, затем вытаскивал бороду изо рта и повторял всё сначала.
91
Кумган — обычно глиняный или медный кувшин с длинным носиком, употребляемый мусульманами для омовения.