Там-то я и узнал, что горы играют. Однажды — уже вечерело — в чистую горницу, гостеприимно предоставленную мне хозяином, зашел старый гэраль, который жил еще выше, в самой глубине Обидовского леса, и лишь изредка спускался в наши края. В жаркой горнице запах пихтового дыма смешивался с чадом от свиного сала; как обычно в своих странствиях, я поджаривал толстые ломти этого лакомства и, позвякивая вилкой о сковородку, слушал рассказы старика. Он сидел на лавке под застекленными картинками. Сам был сухой, с орлиным носом, но глаза, уже померкшие, не оживлялись ни при слове «танец», ни при слове «музыка». Когда я спросил насчет генсле, нет ли у него каких-нибудь старых инструментов, он ответил неохотно:
— Зачем в горах музыка? Горы сами играют!
Слово за слово, вопрос за вопросом, и я узнал, что у гор есть своя музыка. Нужно только в полночь, самое лучшее в полнолуние, но можно и при молодом месяце, забраться в гущу зарослей на склоне или даже залезть повыше, куда-нибудь на вершину. Там, приложив по старинке ухо к земле, а то и не прикладывая, услышать можно, как горы играют. Нс очень явственно, и потому сидеть надо тихо и вслушиваться долго. Тогда услышишь. А до кого дойдет такая музыка, предупредил меня старик, тому ее вовек не забыть, и будет она всегда при нем — ив поле, и в лесу, и за работой, и на гулянке. Хотелось мне у знать, будет ли и в городе эта музыка сопровождать меня и наигрывать на у хо. Про это старик ничего сказать не мог.
Я спросил у Ануськи, что жила на другой половине хаты, слыхала ли она когда-нибудь музыку гор. Нет, не слыхала.
Был как раз день святой Анны, праздник в горах, служба где-то в дальнем костеле, свадьба в соседской хате. Выходила замуж Ануськина сестра, вторую неделю только и было разговоров, что об этой свадьбе. Пекли пироги и складывали в чулан, брат уже ездил раз за пивом, но дело было ночью, что-то его напугало, и не только бочка с пивом — даже телега на каменистой дороге разлетелась в щепки. Он поехал во второй раз и вернулся на другой день.
Уже спозаранку меня разбудила монотонная квинта баса, а поздним вечером, украшенная причудливым орнаментом мелодии, она еще звучала позади нас, когда мы с Ануськой спускались к ручейку. Ибо мы решили, хотя в новолуние и было темновато, послушать в полночь с вершины Обидовой горы, не заиграет ли для нас музыка, лучше той, что играла в хате.
Мы сошли к ручейку. Кабанья трещотка стучала в глубине оврага. С трудом отыскивая тропинку, мы карабкались в гору: эхо ручейка у гасло. Голосу одинокого сверчка вторил далекий стук колотушки. Когда мы остановились в еловой чаще напротив хат. они взгляну ли на нас с другой стороны оврага глазами освещенных окон и послали вдогонку мелодию песни, которую пел сильный молодой голос. Но вскоре мы отдалились, с головой погрузившись в ночь, царящую под шатром широко раскинутых еловых лап.
Наверху стояла полная тишина. Ни малейшего отголоска свадебной музыки. Полянку, которой заканчивалась вершина, частоколом окружали деревья, а над ними висели звезды. Темно-синее небо отдавало зноем, но от земли, от камней, от деревьев слегка тянуло холодом. Холодок этот освежал нас и гасил жар ожидания. Мы уселись под скалой и стали прислушиваться. Я прислонился головой к валуну, щека ощущала его твердость, не смягченную скудным покровом мха, а раздувшиеся ноздри у ловили запах сырости, смешанный с запахом козьей шкуры наших сердаков[11]. Ничего мы не слышали, хотя была полночь. Я взял Ануську за руку. Мы сидели молча. Полнейшее мертвое оцепенение начинало внушать страх. Ночью земля объята такой тишиной, что. сели в нее погрузишься, тебя бросит в дрожь. Молчание камнем ложится на душу.
Но стоило прислушаться повнимательнее, и я уловил какой-то звук, не слитый с этой тишиной. Будто приглушенный ритм подспудной жизни земли просочился на поверхность, будто воздух сотрясли мерные, хотя и тупые удары недремлющих сил Вселенной. Я не пошевелился, слушал, ритм становился все отчетливее. «Так вот, значит, какая она, музыка гор, — подумал я, — тихая размеренность вечной жизни».
— Слышишь, — спросил я у Ануськи, — слышишь, как рокочет музыка гор?