Так начался второй, победоносный, этап в жизни Еньо: комендант села, инструктор райкома, секретарь сельсовета и, наконец, бездельник, отовсюду уволенный и принудительно отправленный на пенсию, повенчавшийся с рюмкой и питавшийся злобой. В редкие трезвые часы Еньо слонялся по обветшалому отцовскому дому или шел в город, тяжелым взглядом смотрел на проходящих женщин, готовый на преступление или неслыханно вызывающий поступок, бродил вокруг тех мест, где когда-то работал, пока приступ гнева не толкал его в первую попавшуюся забегаловку. Оттуда его нередко выводили или даже вышвыривали, потому что он вечно затевал свары. Бывали дни, когда он, жестоко избитый, грязный, оборванный, иногда босой на одну ногу, скитался по городским улочкам, стоически сжав губы и глядя в землю. С горем пополам возвращался в село, вваливался в пивную и с порога начинал обвинительную речь. Под его словесную секиру попадало все — и власть, которая заиграла отбой под первой же крутизной, и местное начальство, перечисляемое поименно, которое только разъезжает на машинах и пугает деревенских гусей, и милиция, которая занимается агитацией вместо того, чтобы насаждать — это было его любимое словечко — страх и порядок, и даже западный пролетариат, так его и разэтак, который поднимает вой до небес из-за каких-то грошей, а наши люди поджали хвосты и смотрят ему в рот… Это попахивает троцкизмом, с пониманием дела судил старый учитель Манол, бывший социал-демократ и «тесняк»[2]. Да какой там троцкизм, возражали ему, знаем мы, какая болячка у него зудит, власти ему хочется, да боле не дают, вот где собака зарыта…
Обе стороны были в чем-то правы, хотя дело было несколько сложнее. Еще в тюрьме и на инструкторской работе Еньо завел двух-трех товарищей, единомышленников и покровителей, с одним из которых, Топалой, особенно сблизился. Иван Крыстев по прозвищу Топала был мучеником революционной борьбы, около девяти лет жизни провел в застенках. Суровой была душа этого человека, суровыми были и его мысли. Серьезного образования он не получил, зато нахватался поверхностных и разрозненных знаний, почерпнутых где придется. После победы он занимал в городе ответственные посты, с которых жизнь его оттеснила, особенно после перемен — их Топала не ждал и не пожелал принять по сердцу, по совести. Ранним-тревожным мартом пятьдесят третьего года он плакал как ребенок, готовый отдать душу, чтобы оживить великого мертвеца. Сердце его разрывалось, будто он потерял родное дитя, и в то же время проходило последнюю закалку горем: никогда ранее Топала не был так яростен в своей вере, так необузданно дик в порывах и так дальновиден в предчувствиях. Вскоре по адресу легендарного покойника посыпались неслыханные обвинения, а в жизни наступили невиданные перемены. Все это вывело Топалу из равновесия. Еньо слушал его ночи напролет, то раскрыв рот, то стиснув зубы, и слова возмущения западали ему глубоко в душу, оседая где-то в извилинах неглубокого ума. Топала говорил о самом страшном — об отступлении…
И когда под метлу попал Топала, которого, хоть и с орденом, преждевременно выпроводили на пенсию, — Еньо за одну ночь вырос в собственных глазах: значит его тоже преследуют не случайно, — и сам себе показался героем. Не откуда-нибудь, а с дачки Топали он являлся в сельскую пивную, чтобы в угрозах и брани излить больную душу…
Вечером, когда усталая после прогулки Елица заснула, Нягол достал свой дневник. Коротко записал разговор с Мальо, особенно его точные суждения. В столице многое выглядит иначе, совсем не так, как здесь. А ведь завтра ему спешно лететь в эту самую столицу… Вспомнился вопрос Елицы, который она задала по дороге в село. Странно, эта девочка угадывает его душевные раны, не постигнутую им и, пожалуй, непостижимую формулу его одинокой жизни.
Рука сама собой вывела: щеголяющий знаниями. Это ему понравилось. Таким он был в молодости. Искусство, писала рука, как и любовь, начинается с чувства, а не с разума. Тогда я этого не знал и явился на свидание с ним, щеголяя знаниями, наивностью в больших вопросах и небрежностью в повседневных вещах, которые считал мелочами. Нет, брат, это не мелочи. Почти все великие книги в свое время казались немного наивными, и лишь со временем становилась понятна их мудрость, и это не случайно. В моих же — серьезности хоть отбавляй, и тем не менее они наивны уже сейчас. Вот что следовало ответить Е.
Нягол провел в дневнике черту, потом еще одну. Ему хотелось писать, но он не знал, с чего начать. Написал: повсюду наука, логика, техника, скорости, организация, системы — новые страсти человечества, которые должны стать страстями каждого человека. Зачем? Наука добралась до основ нашего существования и уже им угрожает. Это еще не осознано до конца и вряд ли будет осознано. Искусство ни для кого не угроза, кроме тиранов. Давно размышляю над этим и прихожу к неутешительным выводам. Во-первых, что есть так называемое «научное познание», на которое современный мир молится, как на идола? В нем мне видится безудержный зуд соперничества с природой, эдакое стремление играть с ней в азартные игры, честолюбие и главное, желание выжать из нее максимум пользы Слишком мало во всем этом чувства, страдания, катарсиса. Катарсисом, пожалуй, послужит ядерный взрыв…
2
«Тесняки» — «тесные социалисты»: болгарские социал-демократы, стоявшие на марксистских позициях — Прим. ред.