Выбрать главу

Я хочу быть верно понят: мы обвиняем в невероятности отнюдь не те предпосылки, с которыми Фрейд просит нас согласиться, то есть не признание за маленьким ребенком либидинозного желания, аналогичного желанию взрослых. Вопиющей невероятностью мы считаем приписывание ребенку ясного осознания соперничества — причем именно внутри системы, заданной фрейдовскими постулатами.

Нам противопоставят убийственный аргумент всех медицинских ортодоксии — пресловутые «клинические факты». Перед авторитетом человека в белом халате профан может лишь склониться. Но тексты, которые мы комментируем, не основаны ни на каких конкретных клинических фактах. Их спекулятивный характер очевиден. Не нужно их ни сакрализовать, как это делают одни, ни тихо отбрасывать, как это делают другие. В обоих случаях мы лишаем себя драгоценных интуиции — пусть их реальный предмет не всегда тот, который имеет в виду Фрейд, — и отказываемся от захватывающего зрелища, какое составляет ум Фрейда в разгар работы, пробные шаги его мысли.

«Клинические факты», как известно, выдержат многое, но у их услужливости есть границы. Нельзя от них требовать свидетельства в пользу осознания, сколь угодно краткого, отцеубийственных и инцестуальных желаний. Именно потому, что это осознание нигде не наблюдаемо, Фрейд и вынужден, чтобы от него отделаться, прибегать к столь громоздким и сомнительным понятиям, как бессознательное и вытеснение.

Теперь мы подходим к самой сути нашей критики Фрейда. Мифологический элемент фрейдизма отнюдь не связан — как это издавна утверждают — с неосознанностью важнейших фактов, определяющих индивидуальную психику. Если бы наша критика развивала эту тему, то ее можно было бы назвать очередной реакционной критикой фрейдизма — правда, это будет сделано в любом случае, но это нельзя будет сделать добросовестно: потому что наш упрек Фрейду в конечном счете состоит в том, что он, вопреки обычному о нем представлению, остался нерушимо верен философии сознания. Мифологический элемент фрейдизма — это осознание отцеубийственного и инцестуального желания, осознание, конечно же, вспыхивающее лишь на миг между мраком первых идентификаций и мраком бессознательного, но осознание тем не менее вполне реальное, осознание, от которого Фрейд не хочет отречься, из-за чего вынужден изменять всякой логике и всякому вероятию, сперва — чтобы сделать это осознание возможным, а затем — чтобы его аннулировать, выдумав резервуар бессознательного и ту систему всасывающих и вытесняющих насосов, которая всем теперь известна. Я вытесняю желание отцеубийства и инцеста, потому что некогда я его действительно испытал. «Осознал, следовательно, существую».

Замечательнее всего в этом моменте ясного сознания, который Фрейд хочет положить в основу всей психической жизни, — то, что он совершенно бесполезен: действительно, мы и без него получаем главную интуицию Фрейда — интуицию о критическом и потенциально катастрофическом элементе в начальных взаимоотношениях между ребенком и родителями или, говоря шире, между ученическим желанием и образцом желания. Мы не только не теряем ничего существенного, но все, что получаем, мы получаем в той форме и в том контексте, преимущества которых над фрейдовским «комплексом» очень значительны.

Мы не можем сейчас по-настоящему углубляться в эту область, которая бы нас завела слишком далеко, но нет сомнений, что радикально миметическая концепция желания открывает для психиатрической теории третий путь, равно удаленный и от фрейдизма с его резервуаром бессознательного, и от всякой философии сознания, замаскированной под экзистенциальный психоанализ. И в частности, этот путь позволяет избежать и фетиша адаптации (приспособления), и его симметричной антитезы — фетиша извращения (перверсии), характерного для большей части современной мысли. «Адаптированный» индивид — тот, кто сумел найти для двух несовместимых предписаний «двойного зажима» («будь как образец» и «не будь как образец») две разные области применения. Адаптированный человек членит реальность так, чтобы нейтрализовать «двойной зажим». Именно так поступают и первобытные культуры. У истоков всякой индивидуальной или коллективной адаптации стоит сокрытие какого-то произвольного насилия. Адаптирован тот, кто производит это сокрытие сам или сумел к нему приспособиться, если оно уже произведено для него культурой. Неадаптированный не приспосабливается. «Душевная болезнь»[59] и бунт — совершенно так же, как жертвенный кризис, на который они похожи, — обрекают индивида на такие формы лжи и насилия, которые, разумеется, намного хуже, чем пригодные для осуществления этого сокрытия жертвенные формы, но при этом, однако, намного правдивее, чем они. В основе многих психических расстройств лежит жажда истины, неизбежно не замечаемая психоанализом, — смутный, но радикальный протест против насилия и лжи, неотделимый от любого установленного человеком порядка.

вернуться

59

Кавычки — как и в работах некоторых современных врачей — означают, что сомнительно само понятие «душевной болезни».