Мы слишком близко, думал я, никогда я не был к нему так близко, только во сне или когда он сложил ладони у моего лица, прикуривая мне сигарету. Придвинься он чуть ближе – и услышал бы биение моего сердца. Я читал о подобном в романах, но не верил, что такое бывает по-настоящему. Он смотрел мне прямо в лицо, будто оно ему нравилось и он хотел изучить его, задержать на нем взгляд; затем прикоснулся пальцем к моей нижней губе и провел им влево и вправо, вправо и влево, снова и снова, пока я лежал, наблюдая, как он улыбается; его улыбка пугала меня, пугала скрытой в ней возможностью, что сейчас случится что угодно и пути назад не будет, что так он спрашивает разрешения – и вот он, мой шанс сказать «нет» или что-нибудь еще, чтобы выиграть время и обдумать происходящее…
Но времени уже не было, потому что Оливер поднес свои губы к моим и подарил мне теплый, примирительный поцелуй, шептавший: «Встретимся на полпути, но я не сделаю ни шага дальше», – который длился до тех пор, пока он наконец не ощутил мой жадный ответ. Я жалел, что не могу управлять поцелуем так же, как это делал Оливер. Но страсть позволяет многое скрыть, и в тот миг, на откосе Моне, я не только хотел спрятать в этом поцелуе всю правду о себе, но и, растворившись в нем, мечтал его позабыть.
– Так лучше? – спросил наконец Оливер.
Я ничего не ответил, лишь приблизил свое лицо к его лицу и снова поцеловал, почти грубо, но не из-за избытка страсти и даже не потому, что его поцелую не хватило пылкости, а просто потому, что не был уверен – убедил ли он меня хоть в чем-нибудь. Я даже не был уверен, что он понравился мне так сильно, как я ожидал, – и просто обязан был испытать его еще раз – испытать само испытание. Мои мысли блуждали где-то среди самых неожиданных, бытовых вещей. «Сколько отрицания!» – заключил бы второсортный последователь Фрейда.
Я заглушил свои сомнения еще более неистовым поцелуем. Я не желал страсти, не желал удовольствия. Возможно, даже не желал никаких доводов. Я не желал слов, пустых разговоров, серьезных разговоров, разговоров на велосипедах и разговоров о книгах – никаких. Пусть будет так, как сейчас: солнце, трава, редкие дуновения морского ветра и настоящий аромат его тела – аромат его шеи, груди и подмышек.
Просто возьми меня, распотроши и выверни наизнанку, пока, как один из героев Овидия[44], я не стану един с твоей похотью. Завяжи мне глаза, держи меня за руку и не проси думать ни о чем; готов ли ты сделать это для меня?
Я не знал, к чему все идет, но сдавался ему с каждой секундой, сантиметр за сантиметром, и он наверняка это знал, ведь я чувствовал, что он все еще держит меня на расстоянии. Наши лица соприкасались, но тела лежали порознь, и я знал, что любое мое действие, любое движение может разрушить наше единение. Поэтому, почувствовав, что у нашего поцелуя, скорее всего, не будет продолжения, я предпринял попытку разъединить наши губы – однако мгновенно понял, что не хочу прекращать поцелуй, а хочу запустить свой язык ему в рот и чувствовать его язык у себя во рту; потому что после всех этих недель, и всей этой борьбы, и схваток, и споров, каждый раз обдававших нас холодом, остались лишь два влажных языка: мой – у него во рту, его – у меня. Лишь два языка, а остальное ничтожно. Когда наконец я поднял одну ногу и подвинул ее к Оливеру, пытаясь повернуться к нему телом, чары между нами – и я мгновенно это понял – разрушились.
– Думаю, нам пора, – сказал он.
– Еще рано.
– Нельзя – я себя знаю. Пока мы вели себя хорошо и не сделали ничего постыдного. Пусть все так и останется. Я хочу быть хорошим.
– Не надо. Мне все равно. Да кто узнает?
В отчаянном порыве, который, я знал, никогда не сойдет мне с рук, если он не уступит, я потянулся к нему и положил ладонь ему на пах. Оливер не пошевелился. Нужно было запустить руку ему в шорты. Он, по всей видимости, уловил мое намерение, потому что с бесстрастным выражением – мягко, но настойчиво – положил свою руку поверх моей, подождал секунду, а затем, вплетя свои пальцы в мои, убрал мою руку.
Между нами повисла мучительная тишина.
– Я тебя обидел?
– Не надо.
Это напомнило мне его «Давай!» – такое, каким я впервые услышал его несколько недель назад: язвительное, прямолинейное и вовсе не веселое, без намеков на радость или страсть, которые мы только что разделили. Он протянул мне руку и помог подняться.
А потом вдруг поморщился.
Я вспомнил ссадину у него на боку.
– Нужно ее продезинфицировать, – сказал он.
– На обратном пути заедем в аптеку.
Он не ответил. Но то были, пожалуй, самые отрезвляющие слова, которые можно было произнести. Они снова впустили в нашу жизнь дыхание назойливого внешнего мира: Анкизе, починенный им велосипед, споры о помидорах, ноты, второпях оставленные на столе под стаканом лимонада, – как же давно все это было.