Хотя я целовал ее все более исступленно, а наши руки непрерывно блуждали по телам друг друга, я поймал себя на мысли, что раздумываю о содержании записки – той, которую вечером хотел подложить Оливеру под дверь: «Больше не могу выносить тишину. Мне нужно с тобой поговорить».
Когда я наконец был готов подбросить записку ему под дверь, уже занимался рассвет. Накануне ночью мы с Марцией занялись любовью в укромном местечке на пляже, которое местные прозвали «аквариумом»: в воде у берега там непременно сбивались в кучу и плавали среди камней презервативы, словно косяки лосося, вернувшегося в родные воды. Мы условились встретиться вновь – вечером того же дня.
Теперь, возвращаясь домой, я наслаждался ее запахом на своем теле, на руках. Я не собирался смывать его с себя – хотел сохранить до следующей встречи. Часть меня все еще купалась в роскоши вновь обретенного благотворного безразличия к Оливеру, почти граничившего с отвращением; с одной стороны, я упивался им, с другой – понимал, насколько, оказывается, непостоянен. Возможно, он почувствовал, что я хочу лишь переспать с ним и перестать о нем думать, – и инстинктивно оградился от меня.
Подумать только: всего лишь несколько дней назад я умирал от желания ощутить его в себе и едва сдерживался, чтобы не выскочить из кровати и не ворваться к нему в комнату. Теперь эта мысль нисколько меня не возбуждала. Может, одержимость Оливером была лишь диким, на время проснувшимся половым инстинктом, от которого я наконец избавился, и теперь все, что мне нужно, – это поднести руку к лицу, вдохнуть аромат Марции – и меня начнут привлекать женственность и женщины?
Я понимал, что это ощущение не продлится вечно. Любой, кто страдает от зависимости, знает: нет ничего проще, чем насмехаться над ней сразу после новой дозы.
Но не прошло и часа, как Оливер ворвался в мои мысли au galop[59]. Сесть с ним на кровать, предложить ему свою ладонь и сказать: вот, понюхай; наблюдать, как он водит по ней носом, держа осторожно в обеих руках, и наконец берет мой средний палец, и прижимает к своим губам, а затем – неожиданно – полностью захватывает ртом.
Я вырвал лист бумаги из школьной тетради.
«Пожалуйста, не избегай меня».
Затем переписал:
«Пожалуйста, не избегай меня. Это меня убивает».
Переписал снова:
«Твое молчание меня убивает».
Слишком драматично.
«Невыносимо думать, что ты меня ненавидишь».
А это чересчур заунывно. Нет, нужно что-то менее слезливое, но с утопичной, траурной ноткой.
«Я лучше умру, чем пойму, что ты меня ненавидишь».
В последнюю секунду я вернулся к исходнику.
«Больше не могу выносить тишину. Мне нужно с тобой поговорить».
Я сложил половинку разлинованного листка и подсунул записку под его дверь со смиренной мрачностью Цезаря, пересекающего Рубикон. Назад дороги нет. Как сказал Цезарь: “Alea iaсta est” – жребий брошен. Меня позабавила мысль, что глагол «бросать», “iaсere”, на латыни имеет тот же корень, что и глагол «эякулировать». Лишь подумав об этом, я понял, что хочу принести ему не только ее запах, но и засохший на ладони след своего семени.
Пятнадцать минут спустя я пал жертвой двух эмоций: сожалел, что отправил ему послание, и корил себя за то, что написал его без толики иронии.
Появившись за завтраком после пробежки, Оливер, не глядя на меня, спросил, хорошо ли я провел ночь, намекая, что знает, что лег я под утро.
– Insomma[60] – так, ничего, – ответил я, стараясь придать своему ответу таинственность и давая понять, что своей немногословностью любезно избавляю присутствующих от бесконечно долгого рассказа.
– Устал, должно быть, – внес свой ироничный вклад в разговор мой отец. – Или, быть может, ты тоже играл в покер?
– Я не играю в покер.
Отец и Оливер обменялись многозначительными взглядами и начали обсуждать рабочие планы на сегодня. И я снова потерял его. Еще один мучительный день.
Но, вернувшись в свою комнату, я увидел за книгами на столе свой же сложенный листок бумаги. Вероятно, Оливер зашел в мою комнату с балкона и оставил записку на видном месте.
Если прочитаю ее сейчас, весь день будет испорчен. Но если отложу – все равно потрачу его впустую, потому что не смогу думать ни о чем другом. Скорее всего, Оливер просто вернул мне записку, как бы говоря: «Нашел на полу – кажется, твое. Давай!» Или еще прямолинейнее: без ответа.